понимаете: иначе нас захлестнут с четырех сторон!
– Простите… кто нас захлестнет?
– Оккупанты, интервенты! Немцы, англичане, французы, тот же Колчак, тот же Дутов…
– Давайте договоримся так, – сказал Сергей Яковлевич, – я буду бухгалтером при Советской власти, вы же, господин Цюрупа, разбирайтесь сами, пожалуйста, и с Колчаком и с Дутовым, которых я не имел чести знать и в лучшие времена своей жизни…
Был выписан мандат. Дали пять ржавых селедок и две буханки хлеба; в мешке лежало 28 000 000 рублей, выданных на дорогу. Разложив паек на ступенях лестницы, Мышецкий первым делом наелся. Вытер пальцы о штаны. Ознакомился с мандатом. Полномочия его захватывали и Уренскую область, где он когда-то губернаторствовал. Но эти края пока были захвачены армией Колчака.
– Ладно, – сказал князь, – без працы не бенды кололацы…
И вскинул на плечи мешок с миллионами.
На вокзале, в гаме и толчее, сразу попал в объятия мужичка. Кургузый тулупчик, на голове меховой треушек. А глаза глядели на Мышецкого – такие добрые, такие печальные.
– Кирилла Михайлович? – удивился Мышецкий.
Да, это был старый дипломат – Кирилла Нарышкин, известный при дворах Европы лучше, чем в России; Сергей Яковлевич недоверчиво оглядывал его тулупчик.
– Что вы здесь? – спросил. – А где же ваша семья?
– Семья – в Париже. А я – вот здесь.
– Неужели вернулись?
– Именно так: вернулся.
– Все бегут из России, а вы…
– Да! А я, если угодно, прибегаю. Я не могу остаться вне России, поймите… И я вернулся, чтобы раствориться в ней. Кто теперь отыщет Кирилла Нарышкина? – Никто: я решил пропасть в глубине отечества, неизвестный и маленький, но зато – русский!
Сергей Яковлевич поцеловал его в обе щеки:
– Как это хорошо! Я тоже… никуда. Видите – вши? Это ужасно. Что происходит? Непонятно… Но я, Кирилла Михайлович, вас отлично разумел: только бы дали помереть здесь, на родине…
Всю ночь мерзли в одном вагоне. На рассвете Кирилла Нарышкин вскинул на плечо котомку, взялся за палку. В окне виднелась пустынная станция, зябко дрожал одинокий фонарь. И тропа, едва пробитая в снегу, уводила куда-то в глухую российскую даль – прямо в жуткую неизбежность глухомани…
Сергей Яковлевич, плача, долго смотрел, как, спотыкаясь и падая, уходил по этой тропе Нарышкин, и шел так во мгле рассвета, пока не растворился в ней навсегда… «Прощай, прощай!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Продразверстка! – Изъятие у крестьян зерна в пользу революции, фактически ничем не платя за это зерно, ибо деньги обесценены.
Продотрядом командовал товарищ Копрецов, рабочий-металлист, человек жестокий и душевный единовременно. К бывшему князю он относился хорошо, ни разу не обидел подозрением, доверял. Между ним и бухгалтером установились ровные отношения, что помогало в работе… А работа – страшная, волчья, на слезах и крови. Вот придет отряд в село, начинают продармейцы втыкать в землю длинные щупы, разрывают подполы, копают сугробы – ищут зерно.
– Отдай, – говорят, – и не греши перед революцией…
Косо глядели мужики, выли бабы, когда уводили со двора последнюю коровенку. Сергей Яковлевич, замкнув свою душу на замок, подсчитывал, что взято. Выдавал расписки, но мужики швыряли обратно:
– Подотрись ты ими, сука очкастая!
Копрецов устраивал митинги, говорил о голоде среди рабочих, о всемирной революции, которая пламенем перекинется с России на Европу, и тогда везде будет так же хорошо, как в России. Он кричал, что Советская власть вынуждена ввести продразверстку, как явление временное, на которое нелегко было решиться… Но убедить было трудно; пустой хлев и амбар красноречивее всяких слов.
Сами же продармейцы сидели на голодном пайке. Копрецов был строг – ни себя, ни других не жалел. Раз в неделю даст хлеба маслом помазать, и на том спасибо. Но уже постукивали на задворках деревень кулацкие обрезы, уже летели камни в отряд продармейцев, уже приближался Колчак…
Однажды Копрецов отозвал Мышецкого в сторонку.
– Яковлич, – сказал, – ты бумаги прибереги. Коли нужда явится, уничтожь. Дела плохи… Сам вижу: сколько можно трясти мужика? Он и без того нищ. А мы его с двух титек сосем и третью ищем… – И, сказав так, сунул Мышецкому наган: – Возьми, бухгалтер. Всяко в нашей жизни бывает… А наших пытать стали. На березу – и костер под пятками! Так-то, мил человек… Прочувствуй!
Сергей Яковлевич оружие взял.
– Спасибо, – оценил подарок. – Не кажется ли вам, что мы неверно подходим с одной меркой и к кулаку и к середняку?
– Типы, – буркнул Копрецов, – середняка туда и сюда склонить можно. Он и бедняка сторонится и на кулака оглядку имеет. А наше дело – хлеб революции! Давай, бухгалтер, не будем спорить…
Не стали спорить. Вечером из-за увалов Урала навалилась душная темнота, заплавали в тенях сугробы. Копрецов двери открыл на улицу – ему из берданки полный заряд в живот врезали. Успел, падая, закинуть дверь на крючок. Закорчился на полу в сенцах…
Собрались продармейцы:
– Видать, в Уфу надоть – тута врача нету…
Положили раненого на розвальни. Шура Петров, бывший студент, сел к лошадям. Мышецкий, положив рядом с собой винтовку, присел сбоку розвальней. Поехали. Морозило… Бежала дорога лесом, прядали ушами лошади, с подгалых животов их свисали острые сосульки.
В проезжем селе смотрели на продармейцев, как на собак: глазами, сощуренными в узкие щели – от ярой ненависти:
– Эй, куда путь держите, нехристи московские?
– До Уфы бы нам, – отвечал Шура.
– Ну-ну, катайте… Будет вам – и Уфа и лафа!
Стонал Копрецов, задирая к небу жуткое лицо с утонченным от страданий носом. Мышецкий часто снимал ему варежки, дыханием отогревал черные большие руки. Взглядом, полным отчаяния и тоски, Копрецов попросил князя нагнуться к нему поближе и шепнул:
– Спасибо… товарищ…
Светало уже. Из-под шинели Мышецкий достал пенсне, нацепил его холодный ободок на переносицу. Стоял вокруг лес и шевелил лапами. Тонко гудели провода. Одичало и пусто замерла природа. Встретился им мужик-порожняк на заиндевелой кобыленке.
– Куды-ть вас прет лихоманка? – крикнул. – Стой, московские! Дале пути вам нетути: кулачье встало… Вертай назад, покеда целы!
– А – Уфа? – растерянно спросил Шура.
– Колчак в Уфе, там вешают вашего брата…
Шура вынул из соломы винтовку, вставил обойму, продернул стылый затвор, потянул за ногу начальника:
– Товарищ Копрецов, что делать?
Но молчал уже Копрецов, и Мышецкий сложил ему на груди черные, потрескавшиеся от сибирских морозов руки.
– Поворачивай, Шура, – сказал князь, – в отряд… к своим!
Объезжали кулацкие гнезда проселками, по брюхо в снегу, волокли сани на себе – не шли лошади. Спокойно и строго лежал Копрецов в розвальнях. Даже не шевельнется на ухабе – уже застыл, намертво схваченный морозом. Так они и выбирались – к своим.
Ночью продармейцев нагнали кулаки, засвители пули. Лошади дернули – понесли по обочине. Шура и Мышецкий палили в кричащую тьму, покрытую матом, рвали кони, пока не опрокинулись санки. Куда делся Шура – так и не понял Сергей Яковлевич, но только слабенько щелкнул наган в его руке, и наступила сразу тишина…