Чиркнули спичку, прикрыв ладонями трепетный огонек, и осветили лицо князя – страшное, заросшее бородой и белое.
– В очках, – сказали кулаки, – сразу жида видать! Тяжело помрешь, Мойша, у нас жалости к большакам нету… Пошли, коммунар, мать твою растак, до осинки бы тока-тока выбраться!
Привели в деревенскую избу, посадили на лавку, обыскали.
– Гляди-ка, – удивились, – коммунар-то наш с крестом божьим большакам служит… Да ты кто таков, паря?
– Бухгалтер продотряда…
Как дали в зубы – так и покатился с лавки. Встал, снова сел.
Из носа, стекая в бороду, густея, струилась кровь. «Ax, – думал он, – вспоминая Нарышкина, – может, это и хорошо? Погибнуть вот здесь, чтобы затеряться в неизвестности, раствориться навеки в этих русских лесах, что шумят за окном…» Снова спросили:
– Говори – кто будешь, курва?
– Я уже сказал… И не надо, пожалуйста, выражаться.
– Тогда жди. Придет есаул, он тебе японскую пытку учинит…
Скоро пришел высокий колчаковский офицер, долго отряхал снег с высоких фетровых валенок. Новенькая портупея поскрипывала на нем, полушубок был чистенький, из шкур телячьих. Отбросив голик, повернулся офицер к Мышецкому и сказал так:
– Ну, добрый вечер, князь. Вот и встретились!
Перед Мышецким стоял… Ениколопов.
– Вот уж не думал я, Вадим Аркадьевич, что вы станете офицером… Да и где? В армии Колчака… Что с вами?
– Вспомните наш старый разговор об алмазах. Этот погон на моем плече – еще одна грань алмаза! Видите, как сверкает? Да и где же мне быть еще, князь? – Ениколопов скинул полушубок, добротный английский френч ладно облегал его располневшую к старости фигуру. – Адмирал, – продолжил он, – человек вполне демократических убеждений, и скоро будет в Москве… А как вы? Может, войдем в белокаменную вместе, ваше сиятельство?
– Я недавно оттуда. Там уже полно демократов, и лишних даже высылают…
– Например… вас? – усмехнулся Ениколопов.
– Например, и меня, согласен…
Ениколопов задернул ситцевую занавеску, делившую избу надвое, перешел на таинственный шепот:
– Уж вам-то стыдно, князь. Стыдно. Ведь я знаю вас за человека передовых убеждений. Как вы оказались в стане большевиков?
– Служить России можно разно. Только бы в России – главное!
– России давно нет, а есть Совдепия, – возразил ему Ениколопов. – Любой дворянин сейчас знает, что Россия осталась только за Уралом да надвигается со всех сторон на Москву истинно русскими добровольческими армиями…
– Это очень печально, что на Москву, сердце всей России, надвигаются русские же армии… Что мне с того? – вздохнул Сергей Яковлевич. – Я могу не оправдывать своего поступка. Но вас, Вадим Аркадьевич, я тоже не оправдываю. Все гораздо сложнее, и я не берусь разобраться в том, чего не понимаю… Но часто мне приходит мысль: а, может, так и надо?
– Нет, так не надо, – сказал Ениколопов, снова берясь за полушубок. – Пойдемте, князь, я выведу вас из деревни, ибо другим вашу особу не доверю: слишком много бедствий народу принесли именно вы – продармейцы…
Под звездами, провожая Мышецкого на дорогу, Ениколопов долго говорил о преемственности демократий.
– Свою мы не можем создать, не доросли, – убеждал он князя, – таким образом, справедливо призвать на глупую Русь демократию из Англии, САСШ, Франции.
Ениколопов достал револьвер, выстрелил. Мышецкий судорожно сжался всей спиной, но пуля ушла в глубокий сугроб.
– Все! – показал Ениколопов в сторону деревни. – Я, кажется, вас расстрелял, пусть так думают… Можете идти, князь, куда угодно. Но куда бы вы ни пошли – вы всегда будете раскаиваться потом, что не пошли вместе с Колчаком! Я не один у него уренчанин – с нами и Геннадий Лукич Иконников, он был бы рад вас встретить.
– Кланяйтесь ему от меня!
– Тогда я сказал, я кончил, я ухожу, я прощаюсь…
Сергей Яковлевич скинул треух с головы:
– Я тоже… Я тоже все сказал, кончил, ухожу и прощаюсь…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Два тяжких года – самых трудных в истории Советской страны – Сергей Яковлевич прослужил на задворках бывшей империи, по крупице, по зернышку отвоевывая и собирая продовольствие для Красной Армии, отбивавшейся на все четыре фронта. Многое не нравилось Мышецкому в новой системе, не всегда ему встречались такие честные люди, как Копрецов, не могли убедить его речи большевиков – комиссаров о будущем светлом рае социализма. Но зато не убедили его и враги, кишевшие вокруг, вроде Ениколопова.
Он остался верен себе, иначе – самой России и народу, который на свой лад он сильно любил, в величии которого он никогда не сомневался. Эта любовь к России, просеянная тонкой мучицей страданий, помогла ему выдержать и не сбежать. Не раз его подозревали в «контре», не раз грозили стенкой, но с угрозами и подозрениями он уже свыкся и научился, как мог, отражать удары судьбы.
Сергей Яковлевич видел, как некоторые бывшие сановники, из числа лицеистов и правоведов, чтобы спасти свою шкуру, втирались в доверие к новой власти, больше других вопили на собраниях, носили на груди пышные красные банты. А потом, пробравшись в партию большевиков, сами же и вредили ей – по мере своих способностей. Мышецкий не делал этого, не лез вперед с речами, ограждал себя – сознательно – от общения с такими «попутчиками»: они были ему неприятны, для них он подобрал хорошее веское слово – «рептилии».
Начальники попадались ему разные. Анархизм был еще в моде, у господ-анархистов было много заслуг перед революцией, и вот один из них, некий тип по кличке Мухомор-Черняга, здорово испортил голубую кровь Мышецкого. Один стакан самогонки – ничего человек, два стакана – еще можно разговаривать. Но как третий хватит с мороза, так сразу – за наган, и – орет благим матом:
– Подать сюда эту княжью контру!
Продармейцы прятали Мышецкого где-нибудь в укрытии, пока хмель не вышибало из анархической башки. Выбрав трезвую минуту в своем начальнике, Сергей Яковлевич в один из весенних дней 1921 года сдал полный отчет, попрощался и сказал:
– Ну, а теперь попрошу от вас «спасибо».
– Ну, спасибо, – хмуро буркнул Мухомор-Черняга.
– Вот и все! – Мышецкий застегнул на себе красноармейскую шинель. – Можете мне верить: это ваше «спасибо» есть единственное, что я заработал за эти годы… Я согласен даже унизиться: можете обыскать меня, но, кроме вашего «спасибо», ничего не сыщется…
Стучали колеса теплушек. В раскрытых дверях вагонов, свесив ноги в солдатских обмотках, катался Сергей Яковлевич по стране, начинавшей оживать после разрухи. Было ему всего сорок шесть лет, но, казалось, что жизнь уже перекинулась на старость: нелегко дались уральские да сибирские ночи, просверленные ночными выстрелами. Колчак кончился, и… «Где-то сейчас Ениколопов? А куда бежал Иконников? Где-то они все, мои уренчане?..»
Никто сейчас не узнал бы в сухом жилистом человеке, подбиравшем на перроне махорочный окурок, бывшего князя, бывшего губернатора и камергера. Он был никто – просто так, человек («бывший»).
Продразверстка была заменена налогом: деревня стала крепнуть, наливались на бахчах арбузы, вжикали на рассветах косы, подсекая росные травы, послышались над новой Россией новые песни. И ехали обозы. Из деревень – в город. Кидали бабы ему румяное яблочко: