портрет дедушки героини фильма. Так? Какой же это орден? Андрея Первозванного – такие ордена давали право на третий класс по Табели о рангах. Следовательно, дом уже не может быть среднего достатка… Значит, или дом высшего достатка, или убрать этот портрет!
Или так:
– Что это у вас, товарищи? – говорил Мышецкий. – Дама высшего света сидит в первом ряду театра! Ну, разве же станет дама высшего света сидеть в первом ряду? Никогда… Это же – неприлично, это низкий пошиб. Первый ряд занимают всегда биржевики, купцы и вообще все те люди, вкус которых сомнителен…
Отношения с коллективом у Мышецкого были хорошие. Работа ему нравилась, никто не колол ему глаза словечками «бывший» или «попутчик». Да и сами слова эти уже выветрились – появилось новое грозное сочетание: «враг народа». От хорошей жизни Сергей Яковлевич даже завел маленький роман. Не с актрисой, конечно, а с осветительшей. Рубенсовские формы бой-бабы, которая с грохотом биндюжно двигала прожектора, приводили князя в умиление. Но роман был чисто платонический – без черемухи и соловьев, под слепящим светом кинопрожекторов… Советская кинематография делала тогда успехи небывалые, покоряя мир своими боевыми глубокими фильмами, и Мышецкому было приятно ощущать отблеск этих побед на своем скромном челе «консультанта». Ладно, каждому свое воздается!
В последний день пятидневки (тогда не было еще недельного счета времени) Сергей Яковлевич гладился, чистился, брился тщательно и выглядел вполне приличным «совслужащим». Свободные дни он посвящал визитам вежливости.
В доме Сабанеевых его принимали, как своего, и милая состарившаяся Лиза, любовь его юности, поила его крепким чаем с лимоном. Уклад семейной жизни четы Сабанеевых был прочен, чист, без изъянов. Сергею Яковлевичу было приятно бывать в этом доме со старинной мебелью, с портретами предков, пожухших от времени, где чай сервировался на посуде с инициалами прадедов и прабабушек. Сам же глава дома, вице-адмирал Сабанеев, был вполне доволен судьбой и тем, что в 1918 году связал свою жизнь с советским флотом.
Он уже командовал не дивизионом, а бригадой эскадренных миноносцев, хвалил устои комсомольской дисциплины на флоте, тягу молодежи к технике и знаниям. Сабанеев еще в конце двадцатых годов вступил в партию большевиков, и Мышецкий понимал: этот поступок не имел никакого нажима и не знал секрета потаенных пружин самоохранения – вице-адмирал был человеком честных прямых взглядов, он делал то, что хотелось делать от чистого сердца.
Но однажды летом Сабанеев вернулся из Кронштадта чем-то сильно озабоченный, и Елизавета Васильевна кинулась к нему с испугом:
– Асафий! Случилось нехорошее… да?
Сабанеев рассказал, что была чистка в партии, и его исключили. «За что?» – В ответ моряк хмуро поведал:
– Меня отнесли к разряду «пассивных». Да, я не пою дифирамбов на собраниях, что Сталин велик и гениален, как всевышний. Но я не пел хвалу и его величеству при старом режиме. Я – моряк, мое дело – миноносцы. Чтобы корабли были всегда готовы к войне. Вот моя задача, как адмирала, и – как большевика, если угодно…
– Что же вы намерены делать? – спросил Мышецкий. – Уйдете?
– Ни-ко-гда! Флот есть флот, и его назначение мне хорошо известно: война на море. К этому готовлюсь сам, готовлю и своих ребят на эсминцах… Пусть так: пассивный на собраниях, я буду активным в деле подготовки своей бригады к боям… Если, конечно, – добавил угрюмо, – бригаду у меня не отнимут!
Но иногда Мышецкий покупал букетик ромашек или флакончик одеколону – шел на Рузовскую улицу, где жила Сана, друг его уренской эпопеи. Сана была вторично замужем за пожарным (у нее издавна была какая-то окаянная страсть к пожарным), вместе с нею рос ее сын Володя Бакшеев, славный малый, работник райкома комсомола и заочник ленинградского университета.
В этом доме жизнь носила иной уклад – более приниженный к земной плоскости. Сана пекла пышные пироги с треской, супруг ее, Иван Васильевич, ловко вышибал тылом ладони пробку из пол-литровки. И приходили гости: соседи по квартире или сподвижники по героическим тушениям пожаров. Заводили патефон (тогда патефоны входили в моду) и до беспамятства слушали, как «расцветали яблони и груши» или Леонида Утесова «Раскинулось море широко…».
Вместе с пожарными, раскрасневшись от рюмок, подпевал и Сергей Яковлевич – душевно и надтреснуто:
Потом он уходил в комнату к Володе, а добрейший Иван Васильевич, муж Саны, шепотом говорил своим приятелям про него:
– Голова! В губернаторах был… С самим царем вот как мы сейчас – запросто. Теперь кином вертит…
Володя, Санин сын, нравился Мышецкому – было в нем что-то добротное, он создавал свою жизнь руками: кирпичик к кирпичику. И росли знания – рос человек. Мышецкий помогал ему во французском языке, «натаскивая» Володю в разговорах, которые вел радостно.
Но однажды Володя попросил его:
– Сергей Яковлевич, вы уж никому не говорите, пожалуйста, что моя мама держала в Уренске молочную торговлю. Я везде пишусь в анкетах, как сын прислуги…
Поздно вечером шел из гостей к себе на Софийку бывший князь Мышецкий, ныне совслужащий. И к этим маленьким людям Сталин уже подобрал определяющее их слово: винтики! – слово, впрочем, весьма унизительное для человека. Следует отдать справедливость этим «винтикам» – в тридцатые годы они вращались очень быстро: СССР с утра до ночи стоял на лесах.
Не признать успехов Советской власти не могли даже бывшие кадеты, вроде Милюкова, даже сын адмирала Колчака выступал в эмиграции за СССР, невольно восхищаясь подвигами советского народа. В белой эмиграции, особенно среди молодежи, громко говорили о возвращении на родину, упрекая родителей:
Это явление было добрым знаком всего того положительного, что делалось в нашей стране тогда – под водительством Сталина.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Трудно забыть этот день – первое декабря 1934 года: в этот день, в коридоре Смольного, неким Николаевым, членом ВКПб, выстрелом из револьвера был умерщвлен человек, которого любили и знали все ленинградцы, вся страна… Киров! Просто – Мироныч…
Я был еще мальчиком, но до сих пор вижу, как будто сегодня, балкон наш в доме № 70 по Международному проспекту, я стою возле окна, а вдоль проспекта, обжигаемые лютым морозом, двигаются к Смольному рабочие «Скорохода» и «Электросилы». Не знал я лишь тогда, что где-то в толпе взволнованных людей, стоявших на панелях, мерзнет и мой герой – Сергей Яковлевич Мышецкий; он тоже был взволнован, заражен общей тревогой народа, а факелы двигались вдоль темного проспекта, уплывая вдаль Международного от самого Пулково, и было что-то жуткое и пророческое в этом колыхании дымного пламени…
Потом до утра сидел Мышецкий на кухне со своим соседом Колей, жгли они папиросы и спички, говорили. Тихо и приглушенно. Говорили о «врагах народа». Коля обрисовывал перед Мышецким страшную картину вредительства: масло есть нельзя – в нем толченое стекло, ездить на поезде опасно – враги народа разбирают рельсы. Всюду враги – всюду, всюду! В каждом человеке надо докопаться до его сущности, и тогда увидишь, что он совсем не то, за кого себя выдает. Все притворяются преданными, а на самом деле…
– Сажать их надо! – сказал Коля под утро. – Пусть останутся только преданные… А про тебя, Сергей Яковлевич, думаю часто: хороший ты мужик, но черт тебя разберет, кто ты такой?
– Коля, – попросил Мышецкий, – не надо… Не надо так. Зачем ожесточать свое сердце? В мире и без того много горя. Посмотри, как ты живешь, Коля?
– А как живу?.. Мы самые счастливые люди на свете!
– Верно. Жена и ты спите в одном углу, на голове у вас лежит счастливая теща, а дети – под кроватью.