Боткину, тот уведомил о них Макова, но министр боялся беспокоить чумой императора. Не дождавшись решения Петербурга, Мельников своей волей снарядил в станицу Ветлянскую не врача, а лекаря Васильева:
– Ты, дружок, осмотрись там, – напутствовал его голова, – возьми казаков и двух сестер милосердия. А моя женушка от Красного Креста посылает с тобой в Ветлянку обувь, чаек, сахарок, что там еще послать? Ну бельишко... Давай, дружок, поцелуемся на прощание. Век тебя не забуду!
Поцеловались. Через несколько дней в Царицын пришло письмо Васильева – жуткое. Ветлянскими казаками управлял Плеханов, полковник Астраханского казачьего войска; он сказал, что болен (через щелку двери), а лекаря к себе не допустил.
– Ты что? Сам не видишь, что конец света приходит? – сказал Плеханов. – Делай, что хочешь, а меня забудь...
А что делать лекарю, который привез умирающим пшено, чаек, сахарок и бельишко? “По дороге, – сообщил он в Царицын, – мне попадалось множество трупов... в домах больные и мертвые. Погребать умерших никто не соглашается. Матери, жены, отцы, дети – все боятся больных. Бросают дома и семейства, бегут в степь. После долгих усилий я едва нашел двух пьяниц, которые согласились хоронить тела...” Эпидемия охватила уже весь Енотаевский уезд, люди, до этого здоровые, умирали в два-три часа, помощи ниоткуда не было, и лекарь Васильев тоже скрылся.
Тут в Ветлянку нагрянули бравые астраханские врачи – Григорьев с Морозовым, но признаков чумы, описанных в инструкциях по ее излечению, они не обнаружили. Мертвых полно, а чумы нет. Покойники и больные никак не укладывались в рамки инструкции: опухоли (бубон) отсутствуют, дыхание затруднено, временами кровохарканье, а в боку у всех колотье.
Один гиппократ спрашивал другого гиппократа:
– Что же мы, коллега, станем писать начальству? В руководстве по выявлению признаков чумы сказано совсем иное.
– Да, ничего похожего с тем, что мы наблюдаем. Скорее всего в Ветлянке не чума, а – пневмотифус...
Так и писали, что в Ветлянке чумы нет, зато есть повальная пневмония (пневмотифус). Этим извещением врачи успокоили себя, утешили начальство и вызвали приступ бурной радости в Петербурге; наверное, им бы довелось таскать “Анну на шее”, если бы Григорьев однажды не сказал Морозову:
– Что-то сегодня в боку постреливает.
– А мне, коллега, признаюсь, дышится скверно...
Поговорили и разом умерли (считай, не от чумы, а от этого самого спасительного “пневмотифуса”). Паника охватила соседние станицы, люди бежали куда глаза глядят, ночевали в стогах сена, копали для жительства ямы – только бы избежать неминучей смерти. Ветлинский казак Петр Щербаков вспоминал:
– Время было лютое. Все по домам заперлись, носа на улицу высунуть боялись. А если глянешь на улицу, так сразу гробов двадцать увидишь. Везут их двое – пьянь-пьянцовская, у них гармошки, и они песни поют, на мертвых сидючи... Да, – заключал Щербаков, – я уж повоевал в жизни, всего насмотрелся. Конечно, на войне страшно, зато в Ветлянке было куда как страшнее.
Тут казаки изловили в степи лекаря Васильева и, сидя верхом, нагайками погнали его обратно в Ветлянку:
– Коли ты дохтур, так лечи, мать твою так.
– Братцы, да не доктор же я, а только лекарь.
– Ты глупее нас не притворяйся, мы сами безграмотные.
– Да боюсь я, братцы, боюсь, – плакал Васильев.
– Мы все боимся, – хлестали его казаки...
Н. Мельников писал, что за отсутствие рвения Васильева “хотели было предать суду, но ввиду оказанных им впоследствии заслуг, дело оставили без последствий”. 19 декабря из Астрахани приехал в Ветлянку медицинский инспектор Егор Цвингман, дядька серьезный, который сразу и точно определил: чума! Диагноз был поставлен, но эпидемия, охватывая станицы правого берега Волги, уже переметнулась и на левобережье – в село Пришиб, а там рядом – кочевья калмыков, “черная смерть”, когда-то не раз обезлюдившая Европу, вторглась в дымные и нечистоплотные улусы. Только теперь в величественном Санкт-Петербурге забили тревогу...
Всеобщая паника обретала государственные масштабы, правда, еще не выходя из границ самого государства. 23 декабря Петербург распорядился заключить Енотовский уезд под охрану воинского оцепления, чтобы ни один житель не вздумал искать спасение в бегстве. В заснеженной степи кордоны были расставлены, костры разведены, но станичный люд, доказывая свою неустрашимость, все равно разбегался во все стороны, разнося эпидемию дальше... Николай Карлович Гире, возглавляющий тогда внешнюю политику России, боялся, кажется, не столько самой чумы, сколько того, как станут отзываться о нашей чуме в Европе:
– О-о, вы еще не знаете канцлера Бисмарка! – говорил он, закатывая глаза. – Но теперь вы его узнаете... для него эта Ветлянка как раз кстати, чтобы лишний раз нагадить России, а венские Габсбурги послушны ему, как дети строгой бонне... Наконец, в Турции и Персии чумы нет, и там смеются над нами, откуда она, эта чума, взялась?
Лев Саввич Маков велел созвать совещание:
– Из-за амбиций этого Бисмарка не скрывать же нам перед всей Европой, что – да! – у нас чума, что – да! – лекарств нету, что – да, наконец! – врачей в тех краях тоже мало...
На совещании медиков с чиновниками МВД Боткин признал ветлянскую эпидемию чумною (безо всяких сомнений), напомнив, что знаменитая чума в Москве во времена Екатерины Великой тоже начиналась с того, что тогдашние врачи трусливо боялись чуму назвать чумою, дабы не потревожить сладкий сон высочайших вельмож Санкт-Петербурга.
– Развитие в России чумы, – здесь я дословно цитирую слова Сергея Петровича, – в тех размерах, в каких она появлялась в прошлые столетия, невероятно (ныне), однако возможно появление в различных частях России большего или меньшего числа заболеваний чумной болезнью...
Итак, тревога объявлена! А куда, спрашивается, девать астраханскую рыбку или икру, если рыботорговцы Астрахани всюду натыкаются на штыки кордонов? Неисчислимые (и, конечно, миллионные!) уловы рыбы и баррикады бочек с икрой пропадают на пристанях, а в столицах уже воротятся от стерляжьей ухи, уже не желают есть икру ложками, ибо... испугались чумы. Сотни торговых домов в Астрахани пошли по миру, мигом разоренные, на бирже возникла паника, кто-то играл на повышение, кто-то рвал сотенные из рук, выигрывая на повышении курса.
– Господа! – орали на бирже. – Эта Ветлянка нам даром не обойдется... Разве не слыхали, что говорят в Париже? Падение русского курса неизбежно... готовьтесь плакать!
Бисмарк, вестимо, не упустил удобного случая, чтобы не использовать ветлянскую чуму как отличный предлог для экономической изоляции России (за которой, возможно, последует блокада политическая?). Германия и послушная ей Австрия мгновенно расставили на границах кордоны, отказываясь от русских товаров, таможенные строгости были усилены, а наплыв русских туристов и путешественников до крайности ограничен. “Все это, – писал современник, – вместе взятое, отразилось потом миллионными убытками на русской торговле и промышленности”. Европейцы же, далекие от каверз берлинской политики, восприняли карантинные меры против России – как долгожданный сигнал к наведению порядка у себя дома: в нейтральных странах начался генеральный аврал по уборке дворов и улиц, срочно выгребались помойные ямы, не чищенные с походов Наполеона, мэры городов не гнушались проверять чистоту общественных нужников... Так что, дорогой читатель, пусть Европа еще скажет нам спасибо за то, что своей чумой мы помогли ей в соблюдении гигиены и чистоты!
Боткин оставался в столице, но многие врачи покинули ее, чтобы бороться с ветлянской чумою. Среди отъезжавших был и заслуженный профессор Эдуард Эйхвальд, основатель клинического института в столице. Доктор Василий Бертенсон оставил описание сборов профессора в дорогу и те “предосторожности, которыми хотел окружить себя даже такой серьезный клиницист – вроде наглухо закрытой одежды с проведенною в рот ему трубкою для дыхания, какие употреблялись еще в средние века”.
– Вы прямо в Ветлянку? – спросил Боткин.
– Сначала в Царицын, – отвечал Эйхвальд.