человеку», после длинной речи «благославляет мир, коммерцию и бога — именно в таком порядке». Видалу ненавистно господствующее в США религиозное ханжество, поэтому он даже не берет на себя труд разобраться в американском религиозном плюрализме. Во всяком случае, он «открывает» в США в середине семидесятых годов «фундаменталистскую церковь». Отличительный признак ее, по Видалу, в том, что прихожане собираются для «песнопений», то есть «молитвы, произносимой вслух хныкающими гнусавыми голосами». Надо думать, во многих американских храмах звучат такие голоса, но фундаментализм в современном понимании возник через двадцать лет после событий, явившихся предметом романа Видала. В 1895 году на Библейской конференции в Ниагаре религиозные ультраконсерваторы сформулировали пять основных («фундаментальных») доктрин: безгрешность Священного писания, возвращение Христа во плоти и второе пришествие и т. д. Вслед за этим в 1909–1915 годах двое калифорнийских миллионеров- святош напечатали двенадцать томов «Основ» со статьями, разъясняющими значение этих доктрин.
Исповедывающие их и называются в США «фундаменталистами», верящими буквально во все, сказанное в Ветхом и Новом завете. В общем, Видал экстраполировал нынешний взлет фундаменталистов в США на прошлое. Можно высказать предположение по поводу причин, почему писатель безразличен к тонкостям богословских дел: политиканствующие фундаменталисты до смерти надоели мыслящим американцам, к которым, конечно, принадлежит Гор Видал.
Роман «1876» удивительно современен. Литературный критик лондонской «Таймс» подчеркнул, что «параллели» между описанным в книге и «Уотергейтом и Вьетнамом настолько сильны, что их нет необходимости подчеркивать. Даже самому мистеру Видалу». Да, это так. Историк без труда проведет параллель между администрациями У. Гранта и Р. Никсона. Как в первом, так и во втором случае произошла определенная деформация американской системы правления. Никсон, во всяком случае, попытался превратить исполнительные органы правительства в послушное орудие личной политики.
В обстановке политического кризиса, вызванного долголетней войной во Вьетнаме, эти поползновения Белого дома были пресечены. Уотергейт по большому счету свелся к восстановлению принципов двухпартийной политики. Никсону пришлось уйти под угрозой импичмента. Суд так и не состоялся, больше того, президент Дж. Форд простил деяния Никсона за все время пребывания на посту президента. Осталось впечатление незавершенного процесса. Примерно об этом же написал литературный критик «Таймс» применительно к роману «1876»: «Неполностью, что нехарактерно (для Видала. —
Мораль проста: во внутренних распрях правящего класса США применение силы исключается. Незачем даже фантазировать по поводу такой возможности, которой, впрочем, и не существует.
Создается впечатление, что Гор Видал в романе «1876» вновь блистательно подтвердил тонкое понимание отмеченной давным-давно историком Р. Хофштадтером «американской политической традиции», а именно: «Главное в ведущих политических традициях в США — вера в право собственности, в философию экономического индивидуализма, ценность конкуренции, в то, что экономические добродетели капиталистической культуры неотъемлемые свойства людей… Святость частной собственности… гранитная основа символа веры в американскую политическую идеологию».
Видал поставил перед собой задачу показать очередной политический кризис этой системы и многократно проверенную безобидность ее либеральных критиков и «разоблачителей», пекущихся в конечном счете о ее незыблемости. Сделал он это в свойственной ему искрометной прозе, отвечающей его репутации проницательнейшего американского писателя и гражданина.
Я. Я
Глава первая
1
— Вот он, Нью-Йорк. — Я показал дочери раскинувшийся перед нами порт, словно это был мой город. Корабли, баржи, паромы, четырехмачтовые шхуны, точно детские игрушки, суетились на фоне хаотического скопища зданий, совершенно неузнаваемых: смешение красного кирпича и песчаника, крашеного дерева и унылого гранита, церковных шпилей, которых не было раньше, и причудливых луковиц — цементных, что ли? Они годились бы скорее для украшения Золотого Рога, нежели моего родного города.
— По крайней мере мне кажется, что это Нью-Йорк. А может быть, Бруклин. Говорят, будто нынешний Бруклин с его тысячью церквей на редкость экзотичен.
Чайки за кормой с криками ныряли в воду, когда стюарды с нижней палубы выбрасывали за борт остатки обильного завтрака, поданного нам на рассвете.
— Нет, — сказала Эмма. — Я только что от капитана. Это самый настоящий Нью-Йорк. И каким же старым, дряхлым он выглядит! — Меня радовало возбуждение Эммы. В последнее время у нас было не много поводов для веселья, и вот она снова — любопытная девочка, в темных глазах светится всевидящий и вопрошающий взгляд, всегда означавший: я должна понять, что это такое и как это лучше использовать. Новизна и полезность ей ближе, чем красота. Я — полная противоположность Эмме, мы с дочерью дополняем друг друга.
В серых облаках просвечивали полоски ярко-голубого неба; с северо-запада — налетали стремительные порывы ветра; солнце светило прямо в глаза: значит, мы повернули на восток от Норт- ривер, и перед нами лежал Манхэттен, остров, где я родился, а не Бруклин, находящийся южнее, и не Джерси-сити, оставшийся за спиной.
Я глубоко вдохнул соленый морской воздух, смешанный с дымами города, отапливаемого антрацитом, и с запахом только что выловленной рыбы, грудой серебряных слитков заполнившей проходящую мимо баржу.
— Старым? — До меня только сейчас долетел смысл ее слов.
— Но да. — Эмма говорит по-английски почти без акцента, но иногда дословно переводит с французского, выдавая свое иностранное происхождение. Впрочем, иностранец я — американец, большую часть жизни проживший в Европе, а Эмма до сих пор ни разу не покидала Старый Свет, где она родилась тридцать пять лет тому назад, в Италии, во время бури, вырвавшей с корнем половину деревьев в саду нашей виллы и так перепугавшей акушерку, что она чуть не задушила пуповиной новорожденную. Всякий раз, когда я вижу поваленные ветром деревья, слышу гром и смотрю на бушующее море, я вспоминаю тот декабрьский день, бледное лицо жены, столь контрастирующее с ярко-красным цветом ее крови.
(Мне кажется, что воспоминания в этаком непринужденном лирическом стиле отлично подойдут для «Атлантик мансли».)
— Да, старым. Закопченным. — Эмма поежилась от ветра. — Как Ливерпуль.
— Все порты одинаковы. И все же здесь нет ничего старого. Я ничего не узнаю. Даже муниципалитет — он должен быть там, где виднеется вон та мраморная гробница. Видишь? Вся в колоннах…
— Ты, наверное, просто забыл. Это было так давно.
— Я как Рип Ван Винкль. — Я уже представлял себе начало моего первого очерка для «Нью-Йорк геральд» (если, конечно, мне не удастся заинтересовать мистера Боннера из «Нью-Йорк леджер», который, я слышал, платит тысячу долларов за статью). «Новый Рип Ван Винкль, или Рассказ о том, как Чарлз Скермерхорн Скайлер отплыл в Европу почти полстолетия тому назад…» И жил там (в спячке?). Теперь он вернулся, чтобы отчитаться перед президентом Мартином Ван Бюреном, пославшим его за границу с дипломатической миссией, показать свои путевые заметки другу юности Вашингтону Ирвингу (который, в конце концов, его и выдумал), пообедать с поэтом Фицгрин Халлеком — увы, вернулся, чтобы с удивлением узнать, что все они давным-давно умерли.
Здесь пора остановиться.