– Карцеры на кораблях переполнены, из блокшифа «Волхов» пришлось сделать плавучую тюрьму. Я подписал приказ о списании с кораблей в 1?й Экипаж всю сволочь, призванную из запаса, которая уже немало мутила воду на Балтике еще в пятом и в двенадцатом годах… Помните?
– Не лучше ли, – подсказал Коковцев, – все эти отбросы отправлять в Астрахань, на Амур или в Архангельск? Нельзя же из 1?го Экипажа, отличного, делать политическую свалку.
– Но вот что удивительно! – отвечал Эссен. – Среди матросов ныне совершенно отсутствуют доносчики, которых в пятом и в двенадцатом было хоть пруд пруди. И от этого мы не можем просветить рентгеном атмосферу в нижних жилых палубах…
Коковцев был далек от понимания обстановки в стране; вся его «политика» сводилась к примитиву – ругать, что не нравится ему, или нахваливать то, что казалось ему приятным. Но сейчас политика вторгалась даже в офицерскую среду (хотя уставом в кают-компаниях строго запрещалось вести всякие беседы на религиозные или политические темы, дабы в касте избранных не возникало разногласий, мешающих службе). Посторонние наблюдатели, случайно побывав в среде офицеров флота, бывали крайне изумлены свободою услышанных ими речей. Они не понимали, как эти заслуженные дядьки в белых мундирах в золоте, обвешанные до самого пупка орденами всех монархий мира, открыто лают своего «суслика» и кроют матюгами весь тот бардак, что разведен при дворе; причем они ругаются так отъявленно, что любой жандарм, послушав их, мог бы сразу составить протокол «о тягчайшем оскорблении Его Императорского Величества…». Никакого почтения к Романовым офицеры флота давно не испытывали. А тот из них, что позволял себе выражать уважение к династии, вызывал недоумение, будто он с печки свалился. Но (и тут роковое «но») весь радикализм офицерского корпуса ограничивался едино лишь бранью. Прекрасные специалисты флота, чуткие патриоты, офицеры были беспомощны в социальных вопросах и сами не понимали этого, но, хуже того, они сознательно отгораживались от понимания. В революции они видели лишь «беспорядки», вредящие их службе, которые следует подавить, чтобы все стало на прежние места. А потом за рюмкою коньяка они снова рассядутся в уютных кают-компаниях и будут с презрением облаивать царя и его окружение… Не в этом ли и заключался подлинный трагизм офицеров флота?
Владимир Васильевич, пренебрегая сухим законом, объявленным по всей стране, все чаще взбадривал себя для службы «брыкаловкой», которую приходилось держать в платяном шкафу каюты – за чемоданом. Несмотря на свои годы, контр-адмирал был еще крепок на выпивку, лишнего не городил, а если и доводилось пошатнуться, отшучивался: «Никогда не поймешь, кто кого качает: я качаю корабль или корабль качает меня!» В эту зиму морозы завернули такие жестокие, что в начале декабря лед сковал даже проливы Моонзунда, но Эссен, верный себе, слал и слал корабли – на чистую воду Балтики и Ботники, к берегам Пруссии, где над морем парили холодные туманы. Эсминцы трудились больше всех, и под гитарные надрывы тогда распевали, перефразируя пушкинские строки из поэмы «Цыганы»:
Коковцев до самой весны занимался планированием минных постановок – с крейсеров и эсминцев, даже с подводных лодок. Для минных банок им выбирались места, где чаще всего ходили немецкие корабли, и флот кайзера терпел на Балтике большие потери. Сами же немцы открыто признавались: «Из всех мин на свете самая опасная была одна лишь мина –
– Знать имя убийцы не всегда обязательно, – сказал он. – Но мне хотелось затоптать эту субмарину килями эсминцев.
Немецкая армия уже была на подходе к Либаве…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вечером дежурный миноносец доставил из Гельсингфорса в Ревель заболевшего Николая Оттовича фон Эссена. Сначала все сводилось к типичной простуде – ничего страшного.
– Но в госпиталь я не лягу, – заявил Эссен, когда его вынесли на причал. – Как вы не поймете, – доказывал он врачам, – что море и корабль – лучшие лекарства.
Его с трудом уговорили болеть на минном заградителе «Урал», где больше комфорта в каютах. Здесь, нарушая постельный режим, Эссен шлялся на апрельском ветру по верхней палубе, желая остудить жар в теле. Из столицы прибыл профессор Сиротинин:
– Крупозное воспаление легких. Надежд мало…
Эссен и сам догадался, что его дела плохи:
– Вызывайте жену и эсминец «Пограничник»…
Он умер. На эсминце приспустили флаг, в последний раз на грот-матче подняли вымпел командующего флотом. «Пограничник» помчался в столицу.
Эссена отпевали в храме «Спаса на водах», открытый гроб стоял среди мраморных скрижалей, осиянных золотом славных имен – людских и корабельных, хоронили его на Новодевичьем кладбище. Как и подразумевал Коковцев, над могилой начался неприличный «базар» – адмиралы делили эссеновское «наследство». Получить под свое начало целый флот (да еще какой флот!) хотелось многим. В очень тягостном настроении Коковцев вернулся в Гельсингфорс, где застал «Рьяный».
– Никто из этой сволочи – Романовых, – сказал он Никите, – не почтил похороны хорошего и талантливого человека. Царь не простил минных постановок без его ведома. После смерти Николая Оттовича меня удерживает на флоте лишь чувство присяжного долга. Со здоровьем у меня что-то неважно. Не говори матери, что врачи не советуют мне выходить в море…
Коковцев и не собирался в море. Сейчас он занимал каюту на заградителе «Амур», который любил за то радушие, которым отличалась его команда и кают-компания. На «Амуре» же и был извещен, что «Енисей», такой отличный боевой корабль, не желает выходить в море – забастовка! В чем дело? Владимир Васильевич решил это выяснить… Капитан первого ранга Прохоров у себя в салоне весь день разбирал свои бумаги:
– Перед смертью надо привести свою жизнь в порядок.
Немцы рвались в Рижский залив, чтобы забросать минами выходы из Моонзунда, в Ирбенах шел жестокий бой двух флотов.
Коковцев не стал ругаться. Он говорил спокойно:
– Отчего у вас тут погребальное настроение?
– Сам не знаю, – ответил Прохоров. – Но вдруг кто-то вспомнил вчера за ужином, что «Енисей» – имя недоброй памяти. И в японскую войну «Енисей» нанесло течением на свои же мины, и сейчас вот… что-то будет?
– Стоит ли верить в такую мистику?
– А как не верить, если Цусима была четырнадцатого мая?
– Не понимаю вас, – пожал плечами Коковцев. – Ходынка, как и Цусима, тоже четырнадцатого мая…
По лакированной крышке командирского стола Коковцев отбил пальцами «Бьернеборгский марш», слышанный им у финнов.
– Ладно, – сказал. – А что в кубриках?
– То же самое. Матросы спорят, как лучше спасаться после гибели корабля – хорошо одетым или раздеться догола?
Коковцев не спорил. Переломить подобные настроения можно, пожалуй, только личным присутствием.
Все-таки, когда на мостике стоит адмирал, матросы бывают бодрее.
– Прошу господ офицеров спуститься в кубрики и рассказать матросам о сути предстоящей операции…
Мины с «Енисея» были заранее сняты и складированы на мониторах. От Ревеля проливами Моонзунда следовало спуститься в Рижский залив, чтобы (на правах легкого крейсера), работая одной артиллерией, разогнать в Ирбенах германцев.
– Где у вас сводки наблюдения с береговых постов?
– В штурманской рубке, у мичмана Вольбека.
– Поднимемся к нему… Прошу, – сказал Коковцев, пропуская на трапе командира минзага впереди себя. Изучив сводки, он хмыкнул. – Обстановка приличная, а наружные посты уже третий день не видят ни одного