Он сообщил царю о своем желании уйти в отставку, переехать в деревню, надеясь в то же время на новый жест великодушия — разрешение продолжить исследование по истории Петра Великого в Государственном архиве. Николай отказал. Царь сказал Жуковскому: «Я никогда не удерживаю никого и дам ему отставку. Но в таком случае всё между нами кончено», и Бенкендорфу: «Я ему прощаю, но позовите его, чтобы еще раз объяснить ему всю бессмысленность его поведения, и чем все это может кончиться; то, что может быть простительно 20-летнему безумцу, не может применяться к человеку 35-ти лет, мужу и отцу семейства».
«Все между нами кончено». Это звучит подобно словам сердитого отца или уязвленного любовника. Поэт и царь были действительно странной парой, один вспыльчивее другого. Благосклонность государя не один раз принимала форму финансовых субсидий (хотя и несопоставимых с подарками, расточаемыми высокопоставленным просителям и интриганам, конечно; это был, в конце концов, всего лишь поэт), а теперь Пушкин лишался простора как раз там, где мог бы многого достичь, ему закрывали единственный путь к спасению от огромных расходов, налагаемых Петербургом и двором, от его полной неспособности управлять временем и деньгами, от его долгов и от трагического крушения всех его наивных мечтаний о быстром обогащении. Благодарность Пушкина («Я предпочитаю казаться непоследовательным, чем неблагодарным») и его верность своему слову (в сентябре 1826 года он обещал царю, что навсегда закончит свою вражду с режимом) привели его к постоянному циклу: нетерпение и стремительность, ошибочные шаги и яростные вспышки гордости, всегда сопровождаемые унизительными извинениями и актами смиренного раскаяния.
На одном из придворных собраний императрица Екатерина обходила гостей и к каждому обращала приветливое слово. Между присутствующими находился старый моряк. По рассеянию случилось, что, проходя мимо его, императрица три раза сказала ему: «Кажется, сегодня холодно». — «Нет, матушка, ваше величество, сегодня довольно тепло», — отвечал он каждый раз. «Уж воля ее величества, — сказал он соседу своему, — а я на правду черт». (Вяземский)
Пушкин в шутку объявил новое кредо тридцатилетнего возраста: «Мой идеал теперь — хозяйка, / Мои желания — покой, / Да щей горшок, да сам большой». Осенью 1830 года, запертый в маленьком деревенском имении Болдино карантинными зонами, призванными остановить распространение холеры в южную Россию, оторванный от мира, мечущийся между воспоминаниями и предчувствиями, он старательно выполнил ритуал прощания — прощания навсегда с Евгением Онегиным, его любимым ребенком, прощания со своей громкой славой национального мятежника и прощания со своей беспорядочной, бурной, беспутной, кочевой, напряженной жизнью. Он женился и отказался от трудного пути бесконечного мятежа в пользу более гладкого, более прозаического, по которому путешествовали многие.
Он устраивался в Царском Селе со своей восхитительной юной женой и успел прибавить только пару фунтов, когда был поражен бичом холеры во второй раз. Годом ранее, в Болдино, эта болезнь предоставила ему наиболее производительный период его творческой жизни — наряду с мучительным беспокойством и паникой заточения. Но теперь, злонамеренно и злобно, она разбила его надежды на спокойную буржуазную жизнь в сени его любимого лицея.
При первом появлении холеры в Москве один подмосковный священник, впрочем, благоразумный и далеко не безграмотный, говорил: «Воля ваша, а по моему мнению, эта холера не что иное, как повторение 14 декабря [1825, дата восстания декабристов]». (Вяземский)
10 июля 1831 года двор прибыл в Царское Село, скрываясь от эпидемии и от народных волнений. Говорят, что когда императорская пара прогуливалась по улицам, они были приятно поражены очарованием Натали и тем, как необычно послушно держался Пушкин рядом со своей очень молодой женой. Активность госпожи Загряжской и хорошие отзывы Жуковского, восторженного «учителя, побежденного своим учеником», сделали остальное: в конце 1831 года поэт повторно поступил на государственную службу с ежегодным жалованием в 5 000 рублей в ранге титулярного советника. Формально приписанный к министерству иностранных дел, он фактически работал над историей Петра Великого. Он переехал в Петербург, а там цены были высоки. Он пробовал помогать своим родителям, взяв на себя тягостное управление Михайловским, и запутался в семейных распрях. Вдохновение надолго оставило его. Он был в восторге от своей новой исторической работы, но трудоемкое исследование требовало времени и, конечно, не могло сделать его богаче. Его «История Пугачевского бунта», изданная в 1834 году, была продана едва ли в количестве тысячи экземпляров. Цензоры — царь лично, а также другие унылые стражи литературной непогрешимости — расставляли на его пути бесчисленные препятствия, задерживая и иногда запрещая публиковать то, что он написал. Он пробовал удачи в картах и проиграл, как это всегда случается с игроками, отягощенными нуждой. Покой и счастье продолжали скользить сквозь пальцы подобно извивающимся змеям. Последней каплей стал камер-юнкерский шутовской мундир — невыносимое оскорбление в его возрасте, при его известности и беспредельной гордости. Вяземский был совершенно прав, когда сказал: «Несмотря на мою дружбу к нему, я не буду скрывать, что он был тщеславен и суетен. Ключ камергера был бы отличием, которое бы он оценил…»
Каждый год 1 июля в Петергофе праздновался день рождения императрицы, и это было празднование несравненного великолепия и пышности, фестиваль в грандиозном северном стиле, суровом и мрачном; тысячи русских тянулись по улицам в могильной тишине, без следа смеха; один за другим — как дисциплинированные тени, появляющиеся из склепа. Среди моря огней и пышных декораций императорское семейство и двор строили длинный кортеж роскошных линеек, доступных взглядам подданных. Один из этих парадов однажды пропустил Пушкин: он торопливо шагал по обочине дороги, спеша, кто знает куда.