высочайше не утверждены… Осмеливаюсь утрудить ваше сиятельство еще одною, важною для меня просьбою. Так как это дело весьма малозначуще и может войти в круг обыкновенного действия, то убедительнейше прошу ваше сиятельство не доводить оного до сведения государя императора, который, вероятно, по своему великодушию, не захочет таковой уплаты (хотя оная мне вовсе не тягостна), а может быть, и прикажет простить мне мой долг, что поставило бы меня в весьма тяжелое и затруднительное положение: ибо я в таком случае был бы принужден отказаться от царской милости, что и может показаться неприличным, напрасной хвастливостию и даже неблагодарностию.
С глубочайшим почтением…
Он просил, чтобы государственный министр заставил его возместить ссуду прежде, чем это было должно, игнорируя юридический документ, подписанный Сергеем Львовичем Пушкиным, и, держа царя, приказавшего предоставить ссуду, в неведении относительно странного запроса. Пушкин должен был написать много других писем в тот ноябрь, частью беспрецедентно яростных, но это, к Канкрину, смущает своей нелепостью, слепой прыжок гордости и бедствия, отчаянное усилие, чтобы разрубить гордиев узел, связывающий его с царем, двором и Петербургом «немедленно и полностью». Даже стиль столь напыщенно многословный, — редкость для Пушкина и отражение того беспокойства, в котором он находился.
Депеши из Петербурга после смерти Пушкина несли имя его в отдаленные страны, которые он никогда не имел возможности посетить при жизни, достигая ушей королей и государственных деятелей, которые никогда даже не знали о его существовании. Все иностранные послы в российской столице послали своим правительствам длинные сообщения о поединке, его трагических последствиях и наказании, наложенном на Дантеса. Все, за одним исключением: барон Эмабль-Гийом де Барант, французский посол ждал до 6 апреля, чтобы сделать лаконичный комментарий относительно судьбы Дантеса: «был посажен в открытые сани и отвезен на границу, как бродяга». Но «бродяга» был французским подданным, и секундантом в поединке было должностное лицо французского посольства. Кроме того, Барант, блестящий литератор, знал Пушкина лично и имел высокое мнение о его творчестве. Поэтому молчание французского посла задевает наше любопытство. Депеши, полученные из Санкт-Петербурга в Тюильри в течение девятнадцатого столетия, хранятся в архиве министерства иностранных дел в Париже, все в хорошем состоянии, подшитые по годам. Номер 7 от 1837 года, датированный 4 февраля, состоит из нескольких совершенно чистых страниц. Никто в
Все это приходило на ум во время моего меланхолического возвращения, когда я осмысливала с изумлением и восхищением удивительные арабески, которые плетет история из нитей столь многих загадок, таинственных событий, хоть и происходящих в то же время, но не всегда переплетающихся. Сон: все белое; лают собаки, разнюхивающие свежие следы на снегу и вспугивающие свою добычу; Барант медленно наводит свое оружие на Пушкина, ослепленного медленно падающим снегом; Жорж Дантес медленно вытягивает руку, но медленный, медленный снег забивает дуло его пистолета, и ружье
Разнообразная и живая компания имела обыкновение собираться почти каждый вечер, иногда засиживаясь до ночи, в доме вдовы Николая Михайловича Карамзина: известные литераторы, старые друзья покойного историка, новые молодые таланты, для кого одно присутствие в его доме было своего рода моральным признанием, даруемым его прославленной тенью, светские дамы на пути домой из театра или с бала, дипломаты и государственные деятели, иностранные путешественники, молодые офицеры и государственные служащие, друзья Андрея и Александра. Душой этого салона без претензий на роскошь — одна удобная оттоманка и ряд кресел, обитых материей из неброской красной шерсти, освещенные большой лампой над столом, всегда накрытым для чая, — была Софи, дочь Карамзина от первого брака. Ей было за тридцать, но свое положение старой девы она принимала с покорной иронией, ее острый язык редко бездействовал при возможности вставить едкую насмешку или саркастическое замечание. Она была прекрасным собеседником, способным высечь вспышки остроумия даже из самых унылых. «Вы не можете представить, насколько этот человек непосредственен», — отвечала она, подобно мадам Рекамье, тем, кто выражал изумление ее способностью поддержать дружескую беседу с недалеким человеком. Опытный стратег, каждый вечер она умно расставляла кресла, чтобы гости чувствовали себя непринужденно и могли поговорить о чем хотели как раз с подходящим соседом, таким образом завязывая новые узы дружбы, новые знакомства и новую любовь. У нее, истинной королевы самовара, всегда были наготове чашки чая со сливками, самыми восхитительными в Петербурге, и тоненькие канапе черного хлеба со свежим деревенским маслом. Она была занятой маленькой пчелкой, никогда не сидевшей без дела, и когда гостей становилось слишком много (иными вечерами до шестидесяти человек заполняли красную гостиную), она приказывала принести стулья из других комнат, чтобы разместить гостей, одновременно проверяя, чтобы беседа продолжала течь, чтобы никому не было скучно. И никому никогда не было скучно: карты были запрещены; вместо этого люди говорили о российской и иностранной литературе, политических событиях, музыке, театре. Атмосфера, ни в малой степени не догматическая и не доктринерская, искрилась остроумием, шутками и болтовней молодых.
Дом Карамзиных на Михайловской площади был, вероятно, любимым петербургским адресом Пушкина. Его притягивали сюда сердечный и свободный дух, материнское внимание все еще красивой хозяйки дома (к которой в юности он питал чувства гораздо более горячие, чем сыновняя привязанность), отсутствие формальности и уверенность в том, что здесь всегда можно встретить интеллектуальных, культурных, хорошо осведомленных, остроумных людей, с которыми приятно говорить, а также многих красивых женщин. С Натали и ее сестрами Карамзины обращались как с родными, и те редко пропускали вечера, несмотря на то, что собиравшиеся там холостяки были слишком юны, чтобы составить хорошую