На Волхонке, где Волхонка обрывается площадью Храма Христа, на углу, где раньше был цветочный магазин и теперь гараж, — из благодатного снежка и из тихого вечера, благодатного, как яишенка, вырос тог инженер из Голутвина, сродненный поездом в тоску.
— Это вы?
— Да. Здравствуйте! Ну, как?
— Что же, рассветы мучат?
Инженер, ответил серьезно:
— Мучат, — и отвернулся к Музею Александра III. — Мне как-то рассказывали, — один интеллигент, врач, кажется, женился не на девушке, прожил с ней тридцать лет, — а потом — задушил: не мог простить ей недевственности. На суде выяснилось, что всю жизнь он ее истязал, любил и истязал. Вы понимаете?.. Собственно к чему это? — инженер бледно улыбнулся. — Устал я. А знаете, мне второго рассвета встречать так и не удалось — с женщиной. У нее после аборта осложнения… — А знаете, меня Гомза и Отдел Металлов, кажется, пошлют на ваш завод восстанавливать индустрию! —
Инженер снял свой котелок и провалился, отрезанный зарыкавшим фиатом в переулок за музеем, в вечер, благодатный как яишенка.
В зарядьи, у Кузьмы Егоровича, где из окон видны лишь валенки, низ пальто и юбок, а кирпичи стен с потолка донизу в книгах, — Кузьма Егорович, в вольтеровом кресле, в жилете, в валенках, в очках и с бородою Иоаннов. И слова его, как сельтерская:
— Верный сочинитель. Верный заветам русским. Читаю. Благословляю. Верно все описываешь, правду. Садись, гость дорогой! Дай обниму. Солнышко помнишь!
— Живу. Живу по-старому. Сыт, слава Богу. Езды много. По всей России ездим. Книги собираю. И письма. Старых писателей. Материалы. Сколько теперь нагромили. Прямо приезжаю, и в дом, на чердаки и прочее. Архивы тоже городские беру. Много нагромили. Грамоту имею, царь Алексей Михайлович дал городу Верее. А литература — щеночки по ней забегали, щеночки, обоих полов!
И Тропаров, заметавшись на стуле, недоуменно-медведем, с лицом, как котлета:
— Кузьма Егорович! Ну, скажите мне ради Бога, — ну какое экономическое бытие определило, чтоб стать мне писателем, и ничего не любить, кроме писательства, и ходить все время по трупам!? Ну, скажите мне ради Бога, — какое!?
И сумерки, и снежок, и за окнами в паутине — валенки, низ пальто и юбки, степенные, как валенки, и семенящие, как юбки, — и на инкрустированном столике: бутылка коньяку, лимон и сахарная пудра.
— Зачем приехал?
— Посмотреть.
— Ну, выпьем. По-старинному!
И валенки, и борода Иоаннов, и очки, и жилет на красной рубашке, в вольтеровом кресле.
«Ира», «Ява» врассыпную! «Эклер» в пачках! —
Марию хожалка обозначила —
— О, — это, конечно, совсем не то, что
— «Ира», «Ява» врассыпную! «Эклер» в пачках!..
И в Чернышевском переулке, озираясь по сторонам, татарин:
— Шурум-бурум па-купаээм!.. —
— Почему исчезли шарманки?!
Тропаров приехал в Москву по желтой карте Европейской Российской Равнины, Императорского Топографического Департамента издания 15 декабря 1825 года. Первая в России обсерватория (а также зал рапирный навигацкой школы) — праматерь всяческих теодолитов — Сухарева башня. И вся Россия триангулируется: первая в мире вся!
А-ах, если бы, если бы, если бы, —
— если бы уничтожить фурункулез Сухаревки и харчевен, извозчиков, мальчишек с «явой», — Дворец Искусств, — Анну, Наталью, Марию, Тропарова, — бодрую сволочь на Балчуге, — и оставить — больницы, кладбища, Лито, начальника-редактора в телефоне, Кузьму Егоровича, —
— тогда можно было бы, можно было бы тогда всю Москву стриангулировать в
Ведь исчезли уже шарманщики! Ведь нельзя уже поставить
— И — лирическое отступление, —
— ибо отступление разве преступление, — когда отступление, глупейшее, со всех фронтов, было средством первейшим и первейшей сеппией для —
РСФСР —
— ибо у каждого в кармане разве сердце не ранит — мандат!?.. Ибо каждый разве не рад — глупейшему слову —
ко-ро-ва! — ?!
Вот, советской работнице, совершенно ответственно необычайной, сказать бы:
— Товарищ, вместо квартхоза — не хотите ли свадьбы и тихой прозы — с любимым прекрасным, нежным, в этакой квартирке с хризантемами, с самоварчиком неизбежным, со старыми темами — целомудрия, верности, чадородия, Тургенева? — Ну-ка! Где же любовные муки — на карточках?!
— Впрочем, к черту! Воздух достаточно сперт.
Этой радости, этим дням и неделям — я кричу про свободу о младости, о величайшей метели. Надо величайшую анархию и величайшую метель, чтобы рассечь
Впрочем, и это к черту!
Князю Мышкину (из Достоевского) броситься надо с какой-то вышки, животиком, на землю, на петербургские дворики, ибо всюду эротика, а все мы —
— алкоголики!
Впрочем, и это — к черту.
Ибо быдло валит сволочью по Балчугу. И разве слышно теперь о самоубийствах? — цепкое быдло, — до абортов!
— Уезжаешь, Дмитрий Гаврилович, — это Кузьма Егорович. — Ну, прощай! Дай обниму. Верный сочинитель. А что баб без толку портишь — нехорошо! Порицаю. Дай обниму! А ежели услышишь — писателей где громить будут, напиши, приеду за материалами.
— Уезжаю, Кузьма Егорович. Писать надо. Да и того, не по мне!
И четким кругом на спице Николаевского вокзала, с Каланчевки, стал циферблат, чтобы указать час начала эпилепсии поезда, — эпилепсию в волчью пустыню Российской Равнины.
Этой главы название:
ТРОПА В РОВ.
Глава третья
Третьей главы название: