просматривается одна линия. Совершенно ясно, почему так получилось: мощь конфликта между ужасом и любовью в этом повествовании затмевает ту причину, которая заставила меня взяться за перо.
Я хочу, чтобы всем стало ясно: моя новая книга – это не история Маркуса Гарвея, и даже не история любви Амгам и Маркуса. Перед вами история истории. А именно – история любви Томми Томсона к Амгам. И я рассказываю о моем пребывании в окопах потому, что это имеет прямое отношение к книге.
Меня направили в пехотные войска. Когда моя часть уже находилась на французской территории и мы ожидали отправки на фронт, в лагере появился какой-то офицер. Он приказал нам построиться перед палатками цвета хаки и попросил выйти вперед добровольцев для артиллерийских частей. Я вышел из строя. Мне представлялось, что артиллеристы ведут сражение с врагом с большого расстояния, и если мне немного повезет, то я, возможно, за всю войну не увижу ни одного немца. Святая простота!
Мне не пришло в голову, что слово
Не думаю, что за всю историю британской армии в ее рядах служил «томми»[8] более бестолковый, чем рядовой Томас Томсон. Мне нужно было ползти по- пластунски с переносным телефоном и тянуть за собой кабель. Совершенно очевидно, что немецкие снайперы получили приказ ликвидировать всех разведчиков-наблюдателей артиллерии. В довершении всех бед какой-то гений от интендантства выдал мне шлем, который был в три раза больше, чем моя голова. Он болтался на ней, сползая то на левое ухо, то на правое. А иногда и того хуже – закрывал мне глаза, как длинный козырек. Но не бывает худа без добра – я мог обходиться без зонтика. На протяжении недели моей фронтовой эпопеи дождь шел не переставая. Он лил как из ведра! Как, скажите на милость, я мог сообщать артиллерии о передвижении противника, если мне с трудом удавалось разглядеть свои пальцы, когда я вытягивал руку перед собой?
Там, в нейтральной зоне, долгими часами лежа на земле, я был предоставлен самому себе, и у меня оказалось достаточно времени, чтобы подумать о своем будущем. Я решил, что стану новым доктором Флагом. Почему бы и нет? Если я раньше работал на него, то что могло помешать мне теперь занять его место? Надо будет только предложить свою идею какому-нибудь издателю, способному пойти на риск. Любой предприниматель в области издательского дела вцепится в меня обеими руками. Мы могли бы начать публиковать новую серию, которая бы составила конкуренцию повестушкам старого Флага. Я сам писал бы все книги. Без всяких негров.
Мне вспоминается, что утро шестого дня моего пребывания на фронте было безоблачным. Дождь перестал. Я лежал на вершине холма, и эта небольшая возвышенность и сухой воздух позволили мне впервые окинуть взглядом пейзаж этого края. Мне стало ясно, что океан грязи располагался как раз между английскими и немецкими позициями. В тылу немецких войск моим глазам открылась зеленая французская равнина, свежая после дождя и утыканная колокольнями. Они виднелись повсюду, поднимаясь к голубому небу тут и там и разрывая линию горизонта. Колокольни были невероятно красивы. Они возвышались, как стройные и изящные башни, не давая взгляду следовать дальше, словно глаз бросал там якорь.
Мне не могло прийти в голову, что кто-нибудь может решиться причинить зло этим шедеврам средневековой архитектуры. И вдруг одна из этих колоколен обрушилась с каменным стоном. Сначала я подумал, что виной тому был случайный выстрел нашей артиллерии. Но тут другие колокольни стали падать одна за другой. Какая жуткая картина! Я наблюдал за горизонтом в бинокль, но стоило мне остановить глаз на какой-нибудь колокольне, как она исчезала в облаке дыма и пепла. Создавалось впечатление, что их засасывала земля, и я понял, что это были контролируемые взрывы. Иными словами: немцы уничтожали любые предметы на местности, которые могли бы служить ориентирами для разведчиков-наблюдателей артиллерии противника. В моей душе возникло смутное чувство вины.
Не спрашивайте меня, как это получилось, но я каким-то образом установил связь между своим будущим в качестве нового доктора Флага и своей частью вины в этих разрушениях. Изначально я не нес никакой ответственности за то, что немцы решили взорвать эти каменные произведения искусства. Но, с другой стороны, безусловно, война уничтожала эти колокольни потому, что кто-то на них смотрел. И этим человеком был я.
Мне не пришло в голову сопротивляться, когда меня отправляли на эту войну. Я пошел на фронт, как баран на бойню. А надев баранью униформу, я принял на себя ответственность, которую несут бараны. Бараны не невинны, они просто глупы. Что сказал я однажды Маркусу Гарвею? «Я бы никогда не поехал в Конго». Вранье. Невозможно было представить себе бойню страшнее, чем та война, а ведь она шла в самом сердце Европы. В тот день, когда я согласился пойти на фронт, я превратился в Маркуса Гарвея, который протягивал руку, чтобы братья Краверы вложили в нее горящую динамитную шашку. Он кидал шашки вручную по одной, а я направлял огонь крупнокалиберных орудий. Чьи действия, по сути дела, были хуже?
Я свел воедино две свои мысли. Мне следовало понять это раньше. Если бы я согласился превратиться в будущем в нового доктора Флага, если бы отказался от литературы, чтобы посвятить свою жизнь обычному кропанию повестушек, то пополнил бы ряды людей, которые смиряются со своим положением. Каждая ненаписанная мной хорошая книга стала бы разрушенной колокольней. Я понял это и сказал себе: «К черту Флага, я не негр Флага и Флагом быть не хочу. Мне надо вернуться домой и писать свой роман, переписывая его, если понадобится, тысячу раз, до тех пор, пока не получится настоящая книга».
И наконец наступил седьмой, последний день моего пребывания на фронте. Мне никогда его не забыть. Я сидел в воронке, которую оставил крупный снаряд. Раструб ее был шире, чем круг малышей из детского сада, когда они водят хоровод. Снова пошел дождь. Я постарался как можно плотнее вжаться в углубление этого подобия лунного кратера. К вечеру началась сильная перестрелка артиллерии. Моя воронка находилась ровно на половине пути между английскими и немецкими позициями, поэтому снаряды с одной и с другой стороны описывали параболы как раз над моей головой. В этом пиротехническом спектакле, который мог посоперничать по своей мощи с природными явлениями, заключалась своя особая красота. Ночь длилась бесконечно. Я лежал под огненным сводом, и дождь с него лил еще сильнее, чем раньше. С краев моего несуразно большого шлема текли струи воды. Никогда в жизни я не промокал так сильно, как в ту ночь. Мне ничего не оставалось делать, как свернуться в клубочек, обняв руками колени; так делают дети, когда прячутся в своем тайнике.
Двигаться я не мог и поэтому стал думать о ней, об Амгам. Вначале я постарался в мельчайших деталях воссоздать в голове ее образ. Матовая белизна кожи, шесть пальцев, ногти с тонко прочерченными лунками… Мне кажется, я вижу самого себя, как сейчас: Томми Томсон, скорчившийся в глиняной каше, мокрый до нитки, руки скрещены на коленях, вода плотным занавесом течет со шлема… Потом я подумал о клиторе Амгам. Маркус никогда не упоминал о нем. Какой он был? Такой же белый, как вся ее кожа? Почему он не мог быть черным, таким же, как зрачки ее глаз? Или красным? Синим? Желтым? В книге я, конечно, ничего не писал о ее клиторе. Это бы показалось слишком непристойным. Однако сейчас, когда снаряды немецкой артиллерии встречались в воздухе прямо над моей головой со снарядами англичан, я предавался размышлениям о клиторе женщины из племени тектонов.