приготовления на свином жиру и свежее сено на сеновале, где он мог бы отдыхать, пока смерть, благодетельная охотница за людьми, не придет забрать его. Жоакин боялся, однако, как бы все эти спасительные условия не оказались предоставленными Антунесу слишком поздно. Ибо душа его от страданий и сытой жизни задубела, как барабанная шкура, и теперь ему уже ничем не поможешь.
Тем не менее в это солнечное воскресенье он пришел в дом Жоакина, человека порывистого, но великодушного, чтобы просить во имя христианского милосердия продлить ему жизнь. Кто в Триндаде больше кормил бедных, чем Магнолия? Эта женщина с именем и сущностью цветка способна отречься от собственной судьбы и от куска хлеба, чтобы спасти город. Город, осужденный на роскошь, грех и погибель из-за этого самого Бандейранте, который действовал тихой сапой, чтобы на него не обращали внимания, несмотря на то что он заплатил внушительные суммы денег за участок у городской площади. Однако, может быть, это преувеличение – опасаться, что Триндаде, как и вся Бразилия, подвергнется опасности со стороны английских капиталистов, хозяев доброй половины страны, и таких людей, как Антунес?
Запах фасоли щекотал ноздри индейского носа Жоакина, сосало под ложечкой. Однако присоединение к семье означало бы его моральную слабость: ведь они показали, что их жизнь от него не зависит; эта их уверенность, весьма неприятная для него, придала ему сил, и он решил занять свое место за столом. И сразу же вызывающе бросил Антунесу:
– Посмотрим, отчего вы такой тощий: то ли слишком много мечтаете, то ли пренебрегаете простой народной пищей. – Он уверенным движением схватил вилку, и Антунес посчитал, что на эти слова можно не отвечать.
Магнолия вдруг потеряла оживлявшую ее смелость. Ею овладело сомнение: кому положить первому? Она боялась, как бы охваченный ревностью муж не нарушил законы гостеприимства. Пока что он безучастно сидел на стуле с высокой спинкой.
Полидоро заметил замешательство матери. Сидя рядом с отцом, он поглаживал нежный пушок пробивающейся бороды. Мать с трудом удерживала на весу слегка дрожащими руками блюдо, на котором громоздились бифштексы по-милански.
И вдруг Полидоро протянул ей свою пустую тарелку:
– Можно я сегодня буду первым?
Жоакин покраснел: сын проявил к нему неуважение в присутствии постороннего человека. Если в сыновьях гнездится жадность, плохо ему придется, надо принять меры. Как только он заметит у кого-нибудь из них мутный взгляд, когда зрачки затуманены злыми намерениями, того он сразу же накажет.
Пока Магнолия колебалась перед протянутой к ней пустой тарелкой сына, Жоакин показывал гостю остро отточенное лезвие ножа, которым он разрезал воскресных цыплят, в знак того, что главенствующая роль в семье принадлежит ему.
– А вы знаете, папы римские, изгнанные в один из городов на юге Франции, в час трапезы сажали кардиналов за отдельные столы? И что им не давали ножей из опасения, как бы они не убили папу? – сказал Жоакин, указывая на сына и делая вид, что терпеливо относится к отдельным случаям неповиновения сыновей. – Извините моего сына. Он от рожденья такой же горячий, как я. А от матери унаследовал грусть, которой я никогда не испытывал, даже когда потерял несколько голов скота во время последнего наводнения. Надеюсь только, что он не будет предаваться иллюзиям, как вы.
Магнолия наконец выполнила просьбу сына, а потом одним движением наполнила тарелку гостя: рядом с фасолью положила рис, мелко нарезанную капусту, оставила место для пирожков и поджаренной маниоковой муки. Все с нетерпением смотрели, как заполняется тарелка.
– Посыпьте перцем, но осторожно, он очень жгучий. Мне его дала одна женщина из Реконкаво, которая часами рассказывает об известных ей еще до приезда в Триндаде разновидностях перца.
Магнолия старалась не наклонять тарелку. Довольная, смотрела она на сыновей, беспокоясь, чтоб не поперхнулись маниоковой мукой.
Антунес подносил фасоль ко рту, закрывая глаза; легким причмокиваньем очищал нёбо. От наслаждения краска разливалась по его лицу и шее. Позабыл, что он не один, и не вспомнил бы об этом, если бы Жоакин не кашлянул.
Смутившись, уроженец Сан-Паулу стал медленнее орудовать вилкой, как будто еда не так уж пришлась ему по душе. Но Магнолия, не спрашивая разрешения, положила гостю еще, и он снова пришел в восторг.
– Какой чудесный перец. Пища богов! Как будто попадаешь в преддверье райского блаженства и не боишься, что тебя оттуда изгонят.
Склонный к образным сравнениям, он продолжал говорить, отправляя в рот порцию за порцией.
– А вы пробовали раскусывать перчинки? Это все равно что умирать сладкой смертью. Зато какая благодать! Божественная пряность!
Жоакин нацеплял еду на вилку, помогая себе ломтиком хлеба, который, казалось, вот-вот рассыплется в его грубых пальцах, и жена все время наблюдала за ним с тревогой. Антунес снова обратился к ее мужу:
– А папы римские, сеу Жоакин, действительно остерегались, иначе им могли бы подсыпать яду в вино. Только недоверие спасало их жизнь и могущество. Поэтому они так много веков процветали в Авиньоне и в Риме, а каждый последующий век был богаче предыдущего убийствами.
Затем обернулся к Магнолии:
– А как, по-вашему, кардиналы реагировали на папскую бесцеремонность?
Хозяйка притворилась, что не слышит, и продолжала разрезать свой бифштекс на мелкие кусочки.
– Магнолия застенчива, – сказал Жоакин, размахивая ножом и вилкой. – Кроме всего прочего, в этом доме папа римский – это я, верно, Магнолия?
Полидоро рассмеялся вместе с отцом: показал перед посторонним человеком, что Жоакин под благотворным влиянием семьи мог быть остроумным. Ведь именно такими мелочами питалось тщеславие Жоакина.
– Если вы папа римский в Триндаде, как же вам не быть первосвященником в своем собственном доме? – сказал Антунес.