type='note'>[7]

Не знаю, прочтет ли кто-нибудь слова, что я наношу на бумагу. Наш орден уже тысячу лет переписывает, переводит и хранит слова — слово Божье и слова человеческие. Я же, затерянный в пустыне между водой, ветрами и бесконечным небом, описываю собственное исчезновение, и потому мои последние записи, по всей вероятности, будут размыты и унесены в отверстую пасть алчного моря.

У меня сызмальства был красивый почерк, отсюда и избранное мною занятие. Слово Божье заслуживает, чтобы его переписывали тонким пером, уверенной рукой наносили на бумагу, передавая языку и памяти. Конечно, это древнее искусство становится ненужным с изобретением новых машин. И все же переписанные мною псалмы вызывали слезы даже на глазах людей, не знавших грамоты. Эти псалмы склоняли к исповеди принцев и помогали сберечь честь девам, готовым сбиться с пути. Я не хвастаю — что толку мне ныне в бахвальстве? Жизнь моя уходит, как вода с отливом, и буду ли я тратить силы на притворную скромность и на тайную гордыню! Я стал монахом, чтобы сложить труды моих рук и молитвы сердца к ногам Спасителя. Этим я и занимался с тех пор, как принял сан. Но бывало, что я оставлял свои труды. Простит меня за то Бог или не простит — не мне судить.

Я записываю сии слова не для того, чтобы обелить себя, и даже не ради спасения моей возлюбленной Габриэль. Габриэль раз и навсегда доказала, что не желает моей помощи и не нуждается в ней. Отчего бы ей обращаться ко мне? Кому я нужен?

За два дня до казни Габриэль Белайн (пиратки, ведьмы, мятежницы) золотая птица пролетела низко над рыбным рынком, напугав четырех мулов, десяток кур, несчитаных хозяек и лорда верховного констебля. Она описывала широкие круги, уходя выше и выше, и наконец взмыла к окну башни, где ожидала конца моя возлюбленная Габриэль. Люди рассказывают, что она подошла к окну и тень тюремной решетки рассекла ее прекрасное лицо. Люди рассказывают, что она протянула тонкую руку в нежных веснушках к клюву птицы. Люди рассказывают, что она запела. Я стоял под сводами ворот, упрашивая двоих стражников передать пищу, воду и Святые Дары за порог окованной железом деревянной двери, отрезавшей Габриэль от мира. Я не видел птицы. Я не слышал песни. Но я верю, что птица и песня воистину были. Такова, конечно, природа бытия — мы верим, и оно есть. Быть может, Господь отвернется от меня за подобную ересь, но клянусь, это правда. Габриэль, подобно ее матери, была святой, посланной явить людям силу Господню. Люди верили этому, и это было истиной, и никакие доказательства бессовестной власти чиновников, правительства и государства не разрушат эту веру.

Габриэль Белайн было десять лет, когда она ушла из хижины, где жила с матерью, за «веселым домом» на берег. Луна, тонкая блестка в небесах, бросала бледный отсвет на опененный песок. Девочка всмотрелась. Корабль, скрытый тьмой, еще не ушел. Его черные паруса были свернуты и принайтовлены к реям, смоленый корпус поскрипывал на волнах. Она его чувствовала. Она всегда его чувствовала. Даже когда он уходил в дальнюю даль, в Португалию, или к острову Пасхи, или к дальней оконечности материка, она каждую минуту знала, где он теперь. И знала, что это ее корабль.

Четыре дельфина подпрыгивали на волнах, ожидая, пока дитя войдет в воду. Они безмолвствовали, и только их черные глаза блестели в пене прибоя. Большая дворняга жалобно заскулила и потерлась носом о ее плечо.

— Я не могу тебя взять, — сказала девочка.

Собака рыкнула в ответ.

Габриэль пожала плечами.

— Хорошо, — сказала она, — как знаешь. Я тебя дожидаться не стану.

Она вошла в воду, уцепилась за плавник дельфина и унеслась во тьму, а дворняжка, шлепая лапами, устремилась за ней вплавь.

Моряки на затихшей палубе вглядывались в небо, слушали ветер. Они ждали. Они ждали уже десять лет.

К тринадцати годам Габриэль стала штурманом. В пятнадцать она была капитаном, грозой властей, купцов и работорговцев. В восемнадцать лет она попала в тюрьму — ее держали в цепях, морили голодом, ее обмерили и взвесили для виселицы.

Ночью я вижу их руки. Лиц мне не видно. Я молюсь, заклиная последними обрывками дыхания, сукровицей, проступающей на моем ободранном теле, остатком своей никчемной жизни, чтобы перед смертью мне дано было снова увидеть их лица. Пока приходится довольствоваться руками. Руками Габриэль, грозившей губернаторам, генералам и самому королю, и руками ее матери, исцелявшей, молившейся и, помоги мне Боже, любившей меня. Однажды. О! Однажды!

Мать Габриэль, Маргарет Белайн, отправилась из Франции на Мартинику под защитой и опекой моего ордена. Мы плыли за океан, дабы основать новую твердыню молитвы и учения на пышных, благоуханных и грешных островах Нового Света. Мы не намеревались давать приют беглецам и тем более беглянкам. Об аресте Маргарет мы узнали от сестер Семи Скорбей. Иные из них прислуживали новой и самой любимой возлюбленной молодого и простодушного короля. В первом браке та сумела выносить дитя, но детей от короля ее чрево не держало, и багровые скорченные младенцы утекали в ветошь при месячных под плач и стенания в королевских покоях. Маргарет призвали к ложу любовницы, когда у той вновь начались схватки.

— Прошу тебя, — молила любовница, и слезы катились по ее алебастровым щекам. — Прошу тебя, — говорила она, и ее мраморные губы, застывшие в надменной усмешке, дрожали, трескались, разбивались вдребезги.

Маргарет положила ладонь на чрево королевской возлюбленной. Она видела дитя, свернувшееся в комок в жидком мирке. Она знала, что чрево не удержит младенца. И все же она видела, что это возможно, что путь к исцелению открыт и что дитя можно спасти, доносить до родов, если немедля предпринять кое- что.

Но она видела больше того.

Она еще видела ребенка, его жадные руки, его холодный-холодный глаз. Она видела, как дитя, возрастая, восседает на престоле власти, загребая под седалище богатства и военную силу. Она видела, как дитя вонзает зубы в трепещущий мир и вырывает его сердце.

— Я не могу спасти ребенка, — сказала Маргарет, потупив зеленые, как лист, глаза.

— Можешь, — сказала любовница, и ее мраморные губы вновь стали цельными. Холод власти растоптал горе. — И спасешь.

Но она не стала и потому была заключена в узилище на все время беременности, после чего ее должны были повесить как убийцу, если бы дитя не выжило, или как шарлатанку, если бы ребенок остался жить.

Он не выжил. Но Маргарет помогли бежать, в чужом платье тайно доставили на корабль отправляющихся в плавание братьев, прежде чем дворец оделся в траур.

На одиннадцатый день нашего плавания Маргарет допустила меня к себе. На восемнадцатый день шторм обрушился с ясного неба, швыряя наш корабль на гребнях ревущих валов и поразив молнией палубу по правому борту.

И люди, видя рожденное ею дитя со сверкающими глазами, спрашивали, любовником оно зачато или молнией?

Габриэль. Моя дочь. Я должен бы сказать — плод моего греха, но не могу. Может ли грех породить такое дитя?

Наутро тридцать первого дня вдали показались черные паруса. К полудню мы уже различали блеск кривых мечей и щербатый оскал хищных зубов. В час пополудни нас взяли на абордаж, и они взобрались к нам на борт. Мы заранее выставили на палубе еду и напитки и открыли несколько — хотя и не все — сундуки с монетой. Золото сверкало на солнце. Мы жались к грот-мачте, пальцы наши отсчитывали молитву за

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату