«одеяло, сшитое из лоскутков».
Саня с Лизой пришли в гости к поэту Иосифу за несколько часов до его смерти. Поэт Иосиф — главное оправдание той эпохи, которую героям довелось относительно благополучно пережить. Строго говоря, она и случилась-то лишь затем, чтобы выпустить из своих жутких огнедышащих недр истинный алмаз — поэта Иосифа. Но чем же именно поэт Иосиф её оправдывает?
Высоким трагизмом судьбы, как Миха Меламид в главке с пастернаковско-энтомологическим названием «Имаго» (конечная стадия развития крылатого насекомого, освобождение души)? Нет, нет.
Войдя к поэту, «Саня бросил взгляд на стол — там лежала раскрытая римская антология. Совпали, как часто бывает. У Сани дома был раскрыт Овидий».
Вот, оказывается, зачем всё было. Люди гибли, чтобы выжившие могли поговорить о музыке и стихах. «Мир существует, чтобы войти в книгу».
Есть такое правило: хочешь понять, «что автор хотел сказать своим произведением», — внимательно перечти конец, посмотри, «чем сердце успокоилось». В Саниной судьбе важным оказалось то, что на столе у него Овидий и «Хорошо темперированный клавир», а не то, что когда-то, спасая друга, он схватился рукой за нож. Мне это показалось катастрофическим снижением пафоса.
И вот ещё почему. Культ Бродского как «Пушкина XX века» кажется мне совершенно не имеющим отношения к пониманию искусства, которое, в свою очередь, есть прежде всего искусство понимания жизни. Ну как культ кинорежиссёра Тарковского, например.
Они похожи. У Тарковского — Брейгель, Бах и иконы («вот эта краска называется киноварь»), у Бродского — «римская антология». От поклонников обоих веет неофитским самодовольством и дремучестью, как от студента-второкурсника, достигшего определённых высот самоуважения по сравнению с второсортным первокурсным собой. На обоих лежит это несмываемое клеймо — «уважения по сравнению». По сравнению с чем-нибудь советским, с чем-нибудь лапотным, по сравнению с «настоящим, как на Западе», с «вечным» и «мировым».
И, как нет в отечественном искусстве ничего более унылого и советского (в плохом смысле), чем «андеграунд», так и оба они, Тарковский и Бродский, были идеальным предметом культа для советского мещанина-образованца. Допрыгнуть до Овидия — для чего? Чтобы с высоты плевать на «совок». Подобным образом люди совершенно справедливо реагировали на желание самих Бродского и Тарковского быть «вне времени», на их собственный карго-культ в отношении дефицитной «Культуры».
…Бросил взгляд на стол — там лежал небрежно распечатанный блок «Мальборо». Чётко совпали. На Сане были «родные», не индийское барахло, «Ливайсы».
Кабы не этот эпилог, я бы всё по-честному подписал, товарищ следователь, клянусь. А теперь не буду.
Настораживает меня роман, успокаивающийся на «Ливайсах». И какой толк в «лоскутной композиции», если с добавлением каждого нового лоскутка смысл не наращивается, герой не движется от частного к общему, от малого к большому, а раз за разом, соскальзывая с шестерёнки сюжета, возвращается к самому себе, лишь только обрастая мусором смахивающих на сплетни подробностей?
Для чего эта тщательная, доверительно бубнящая на ухо стилистика: «кто с кем, сколько раз, почём», — как в журнале «Семь дней»?
Что это я вообще читал только что?
Где мои законные двадцать процентов?!
Простота лучше воровства, или о чуде Божьем
Смотрели с сыном фильм «Человек-паук», третью часть. Ну, то есть мы с женой смотрели, а он рядом крутился.
Хороший фильм.
Один только вопрос у меня возник. Если бы Песочный Человек сразу объяснил Человеку-Пауку, что грабит инкассаторов, потому что нужны деньги на лечение тяжелобольной дочери (в США почти у четверти граждан нет медицинской страховки), — что тогда наш супергерой, такой чуткий и справедливый, стал бы делать?
Наверное, сказал бы, что всё равно грабить нехорошо. Давай, мол, я лучше устрою благотворительную акцию в пользу твоей девочки. Люди помогут.
А назавтра бы к нему выстроилась очередь из миллиона родителей больных детей. Вот тогда бы я и посмотрел, как он будет спасать мир. Вот это было бы действительно интересно.
Впрочем, судьба больной девочки так и осталась невыясненной — до неё ли после таких схваток, таких полётов? Спасение человечества стоило слезинки ребёнка.
Порою, чтоб понять Достоевского, нужно принимать его вкупе с «Человеком-пауком». Как витамины с жирной пищей, чтоб лучше усваивались.
Этот рецепт: «содержательность плюс занимательность» — давно искушает литературные умы. Берёшь мудрую хорошую мысль, от которой множеству людей должно стать хорошо на душе, смазываешь жирком, обваливаешь в сухарях, обжариваешь — сотни тысяч прочтут. А не смазываешь, не обжариваешь — так и остаётся она мудрой, хорошей, но никому не нужной, а следовательно, и бесполезной мыслью.
Жаль только, что в процессе жарки вырабатываются канцерогены…
Иначе говоря, следует ли писать под Бориса Акунина, невозбранно ли это? Или лучше всё же под Достоевского?
И, кстати, сам Достоевский — он под кого писал? (Ну ведь страсти же, ступкой по голове, любовницы зарезанные…) Эх-эх.
Когда вышла первая книга Олега Зайончковского «Сергеев и городок», я вменял ему в вину непроявленность гражданской позиции. Где песни протеста, где мысль народная, где сполохи идейной борьбы?
Долго не мог понять, что Зайончковский принадлежит к тем людям, которые выбирают не свет, но покой. Он пишет о том, чего ему, может быть, больше всего не хватает в жизни, — о том, что все люди вокруг хорошие.
А вот Достоевский писал о том, что все плохие. Всех жалко, все заслуживают молитв, но — потому что плохие, а не наоборот.
А Толстой писал — если плохие люди объединились в этот не лучший из миров, то почему бы хорошим тоже не объединиться и не задать тем, плохим, перцу?
Гоголь тоже жалел и любил плохих. А как только попытался жалеть и любить хороших (в продолжении «Мёртвых душ»), так сразу всё и вывалилось из рук…
Это, конечно, комичный ряд: Гомер, Мильтон и мы с Зайончковским, — но если не под великой русской литературой себя чистить, то стоит ли тогда и чистить вообще?
Дописав до этого места, я задумался. (Обычно я говорю «задумался» в значении «закончились все- все мысли».)
Полез в Живой Журнал и спросил: «Приходит ли вам на ум хоть один классический русский писатель, который бы считал, что все люди хорошие?»
Ведь в самом деле: у Чехова не плохой либо тот, у кого горе (не до того ему), либо тот, кто собой жертвует, совсем уж святой. У Лескова тоже человек тем лучше, чем больше зла претерпел-превозмог. А вот кто людей не прощал, не терпел, а попросту считал, что они безусловно хорошие?
Писатель Юрий Буйда ответил неожиданно: «Никто не считал, потому что верующий человек не вправе так считать».
А критик (и теперь уже скоро тоже писатель) Валерий Иванченко написал: «Олег Куваев, писатель про геологов. Все, кто живёт на Севере, все хорошие люди. Остальных жаль. Жаль, что они не с нами».
Оба ответа, хоть второй был шутливым, а с первым я не очень согласен, оказались весьма близки к тому, о чём бы я хотел думать дальше.