В конце концов все мы на кого-то похожи, но это не отменяет для нас проблемы существования: как жить, зачем жить и, главное, «КАК ЖИТЬ ДАЛЬШЕ» (бывает, что ответить на этот вопрос всего труднее). Проблемы-то у всех одинаковые, да что толку, если ты у себя всё равно один.
Помню, я дочитывал эту книгу (она тогда ещё была рукописью) вечером на работе. Один. Все ушли. Мир за окном померк. Скрючившись на офисном стуле, я плакал. Впервые лет за двадцать, наверное. Слеза текла как-то странно, из одного глаза, и не к носу, а по внешней стороне скулы. Разболелось сердце. Довольно сильно. Шёл домой и думал: «А ведь я сейчас, возможно, умру». И было не страшно. Не за себя, поймите. Не страшно за жену и ребёнка — как они дальше будут. Я отчего-то знал в тот момент, что Бог не оставит их. Чувство, которое я тогда испытывал, наверное, и называется верой.
Вера — это когда не боишься смерти, зная о ней. Если с нами такое случается, мы становимся очень сильны. Нас даже уличные хулиганы обходят: в не боящемся смерти человеке есть что-то такое… нежелательное для них. Никакая гадость не липнет. Вот так бы и ДАЛЬШЕ жить…
Жаль, что с точки зрения диалектического материализма жизнь — это цепочка конечных процессов.
Бывают книги-конфетки, от чтения которых получаешь удовольствие — как Стива Облонский от чтения либеральных газет. Удовольствие интеллектуальное, моральное, эстетическое. Всё там ладно, со всем там согласен, а с чем не согласен — так и понятно, что с этим надо не соглашаться. Чтение даже очень умных, глубоких, «серьёзных» книг — это игра. Если от игры не получаешь удовольствия, нет смысла играть.
А жизнь? А если не получаешь удовольствия от жизни?
Нет смысла жить?..
Когда автор начинал эту книгу, он ещё не знал, о чём она будет. Не было у него готового замысла. «Писал как жил» — не особо надеясь догрести до финала. Это, кроме шуток, жуткий непрофессионализм. Надо писать, ощущая границы. (Хорошие стихи, говорят, сочиняются с последней строки, иначе финал будет «пришит».) Из такого авторского «незамысла» должно было ничего не получиться. Должно было. Но есть романы, «смысл и назначение» которых выходит далеко за рамки литературы (см. эпиграф).
Я, честно, не знаю: велика ли заслуга Валерия Былинского в том, что книга у него всё-таки получилась. Можно ли тут вообще говорить о художественном тексте — или лучше только о поводе, случайном поводе к превращению, которое может произойти с читателем?..
А может не произойти.
Я разговаривал с разными читателями. Одни говорят: «Я заплакала», «Я испытывал боль и счастье, я плакал» (можно усмехнуться этому обилию слёз, а можно вспомнить: это только носы у всех людей разные, а души-то одинаковые). Другие пожимают плечами, досадливо морщатся или начинают подсчитывать количество случившихся на страницах половых актов.
Я эти акты и сам страсть до чего не люблю. А также философские диалоги и вообще все современные романы толще трёхсот страниц. Но вот в чём загвоздка. Мне, положим, многое не нравится из того, что было в моей жизни. Но ничего из этого я не могу изменить. В книге действительно полно «слабых мест»: повторов, затянутостей, неприятных сцен и неприятных поступков (одному читателю, например, не нравится, что герои курят), но я убеждён: если «причесать» текст, книги не будет. Убери плохое — и не станет хорошего. И вообще: жизнь не для того, чтобы приятно было. В ней ещё обязательно должно быть много такого, от чего неприятно. Например, стыд.
Поэтому, кстати, я не разделяю чувств тех людей, которым отчаянно не нравится обложка книги. Мне она тоже не нравится. Но я догадываюсь, что так нужно.
«Не согрешишь — не покаешься».
Не испытав острейшего стыда за героя (я бы даже сказал больше — за автора и его текст), не будешь готов к прочтению тех самых двадцати восьми последних страниц, которые неслучайно называются так же, как весь роман, — «Адаптация».
«Не согрешишь — не покаешься». Это не о том, что можно грешить. Это о том, что грех неизбежен. Ни один человек, будь он хоть наипервейший праведник, не свободен от дурных поступков и мыслей. А вот покаяния избегнуть можно. И «праведникам» это удаётся с особой лёгкостью. Они же ведь живут «по закону» и если в чём и каются, то, как правило, «в отдельных недостатках». В том, что могли бы быть ЕЩЁ ЛУЧШЕ. (Помнится, Остап Бендер тоже гордился тем, что «чтит уголовный кодекс».)
Один духовно опытный читатель выразился об «Адаптации» в том духе, что её богоискательский пафос предназначен для тех, кто «болтается посередине». Что она как бы для «чайников». Мне кажется так: неизвестно, куда идёт человек, довольный собой, считающий, что он всё делает правильно. Настолько неизвестно, что лучше не спрашивайте. А тот, кто «болтается посередине» (сомневается, вопрошает, грешит и кается, кается и грешит), подобен человеку, постукивающему наугад по пуленепробиваемому стеклу монеткой. Говорят, есть там такая точка: если в неё попасть, стекло обрушится. Может, и врут.
Неважно.
Важно, куда стучишься. Зачем стучишь.
Слушайте ваши «Валенки»
Владимир Маканин написал.
Что именно, трудно сказать.
Окна бельэтажа высоко, с улицы не допрыгнешь. Так, мельтешение волшебных теней под звуки непривычной уху мазурки.
Сначала вам покажется, что это написала Ксения Букша.
Потом вы вспомните о распространённой среди интернет-дам форме невроза: писать без знака препинания «точка» — исключительно многоточия или восклицательные знаки в неограниченном количестве.
И в конце концов вас озарит: это пьеса. Гениально замаскированная под прозу. Гениально — потому что непонятно, зачем.
Как раз в те дни, когда я мусолил журнал с тем, что написал Владимир Маканин (название там трудное, я забыл), довелось стать очевидцем ещё одного культурнейшего события: фильма Никиты Михалкова «Цитадель».
В знак протеста против антимихалковской кампании фильм мне понравился. Но, сказав «а-а», приходится говорить «бэ»: новое «написал» Маканина как две капли воды похоже на то, что снял Михалков.
Действие там и здесь будто происходит в театре Любимова. А театр Любимова, как ему и положено, расположен в аду.
Там всё как здесь, но с очень незначительными смещениями. На полмолекулы. Во всём, кроме тебя. Ты такой же, обычный. Поэтому тебе и не лезут в горло адские модернизированные водка и огурец. Умыться, почистить зубы, съесть яичницу, уснуть, вскрыть себе вены, расшибить голову об стену и почесать подмышку тоже не можешь. И всё время эдак, знаете, тянет под коленками. От этого вам становится настолько нехорошо, что у вас возникает желание тоже сделаться адским — полюбить театр Любимова. Чтоб это неприятное положение вещей мира (относительно вас) наконец закончилось.
Такова уж убеждающая сила искусства. Смотреть фильм Михалкова, не считая, что он гениален, нельзя. И точно так же нельзя просто так, без приседаний с поклонами, читать «написал» Маканина.
Проще говоря, люди ругают фильм Михалкова ровно за то, чем они восхищаются в театре Любимова. Ругают не потому, что Любимов это делал хорошо, а Михалков плохо, — ругают не за то, КАК, а за то, ЧТО. Так ругал бы самого Любимова, брызжа слюной, какой-нибудь дедулька-ветеран с костылём и орденскими планками на пиджаке, ни черта не смыслящий в высоком искусстве, но заседающий в ещё более высоком парткоме.
То есть тупо пересказывают сюжет, хихикают над несуразностями в изображении военных действий, требуют достоверных психологических мотивировок поступков героев, возмущаются, почему у героя какая-