радикально меняется в зависимости от того, кто оплачивает «проект». Герой романа, умученный нестабильностью, пытается одолеть своих изменчивых авторов, превращается в реального Льва Толстого, которому всё это безобразие снится, и уезжает на телеге в закат. Или восход, не важно. Сюжет пародийный, он вопиет о своей формальности и взаимозаменяемости компонентов. Персонажи тут нужны только для того, чтобы прочесть по ролям философский трактат.
И трактат этот – вовсе не о природе творчества, как показалось некоторым романтически настроенным рецензентам.
Он об отношениях Субъекта и Объекта. Плюс о тех побочных эффектах сознания, которые возникают, если вообразить, что философские категории способны по-людски «вступать в отношения».
Это покамест тема, идея впереди.
Поскольку и Субъект, и Объект сводятся к Пустоте (в правой части уравнения ноль), их значения можно менять местами. Скажем, кто кого мыслит: Бог человека или человек Бога? Не важно: результат – ноль.
В эту схему можно подставлять что угодно. Можно героя и автора, можно автора и читателя. А можно – личность и общество. Или правду и ложь. Всё это равно нулю. Ничего нет. А кто думает иначе, тот просто плохо подумал.
Негусто для многостраничного романа? Ну так ведь Пелевин признался, что по первоначальному замыслу это был всего лишь рассказ. Только ведь рассказ отдельной книгой не издадут, рекламную кампанию не раскрутят, и дойдёт он до куда меньшего количества умов и сердец.
Это не к тому, что Пелевин честолюбив, нет.
Он миссионер. Проповедник «благой вести».
А весть такая: ничего нет. Делайте свои выводы.
Если ничего нет – всё дозволено. «Свобода».
Мы любим тех, кто говорит нам, что мы свободны. Мы готовы слушать эту новость снова и снова. Как в анекдоте:
– Иди домой, мальчик, школа сгорела.
– Что?
– Школа, говорю, сгорела!
– Что?
– Мальчик, ты глухой?
– Нет, дяденька, но ты говори, говори…
В этом ровно половина секрета неувядающей пелевинской популярности (при том, что каждая его очередная книга пугающе похожа на все предыдущие). Вторая половина связана с тем, что в литературе важно не только что сказано – важно ещё и как.
Кто-то, может быть, удивится: да разве же Пелевин художник?
Ещё какой.
Помню, на первом курсе преподаватель теории литературы нас учил:
– Представьте себе тарелку борща: жирного, огневого, с перчиком… Красиво?
– Краси-и-иво! – в изнеможении воют голодные троечники.
– А теперь представьте жабу: скользкую, пупырчатую… Красиво?
– Не-е-ет!..
Следует вразумление: красота не имманентное свойство предмета, она не в борщах и жабах, а в головах. Поэтому в литературе красив не тот образ, который нравится, а тот, который вызывает требуемые колебания души.
Позже, на заре сетевой эпохи, был у меня друг – человек, учившийся на филфаке целых три раза, а потому безукоризненно грамотный. Однажды, наблюдая, как он переписывается «по сетке» со своими pen pals, я заметил, что время от времени он делает пунктуационные ошибки. Зачем, спрашиваю? «Это, – говорит, – чтобы меня поняли».
Мораль: художественное качество пелевинских текстов обусловлено их эффективностью. Недаром же в романе «Т» сообщается: его автором являешься ты, читатель. Здесь есть всё, что угодно тебе, и нет ничего, что тебе не угодно.
А читатель этот, не забываем, тот, на кого делает ставку «время».
На меня, положим, время ставок не делает. Неудивительно, что читать роман мне было неинтересно. Я, по темноте своей, до сих пор считаю, что плач голодного ребёнка за стеной – это куда важнее, чем самые интересные (но кажущиеся мне отчего-то досужими) размышления о загадочном устройстве мира. Чтобы я поверил в то, что «ничего нет», нужно постараться донести до меня эту идею через страх и боль, вручить её живому человеку – такому же, каким я полагаю себя.
Но согласно правильному ответу в конце учебника, боли и страха нет. Людей тоже нет – только функции Абсолюта, сиречь Пустоты. Игру теней можно наблюдать холодным умом, хватать же эти тени за руки, кричать им «туда не ходи, сюда ходи – снег башка попадёт» – методологически неверно.
Кроме того, очевидно, что если бы Пелевин вывел в своём романе живых людей с их повседневными проблемами, его философская конструкция развалилась бы под их тяжестью. Потому-то герой романа, упражняясь в писательском «сотворении мира» (вот стол, стул, белая перчатка, река, покрытая льдом), дальше этих гамм не идёт. Мира нет, вместе с ним нет и как такового романа – потому что не надо. Кончился, поясняет автор, замшелый XIX век, когда читатели любили, чтоб их «трогали там» (то есть брали за душу). «Есть серьёзные сомнения в том, что этот текст может называться литературой». Литературы не надо. А надо именно то, в чём вы, соавторы мои, послушно участвуете.
Вот вы же смотрите каждый день телевизор. Никто вас там за душу не берёт, о ваших действительных проблемах не рассказывает, а вы смотрите.
Смотрите, хотя знаете, что всё, что вам показывают, – фуфло.
Смотрите, хотя понимаете, что вы и сами фуфло, раз смотрите.
Так и надо. Только поняв, что тебя нет (ты фуфло, и мир фуфло, и нет между вами никакой разницы), становишься взаправду свободен.
Свобода состоит в неучастии. Да хоть бы и в общественной жизни (глядите, какая она потешная – крыша либералов воюет с крышей силовиков, и обе сосут трубу, гы-гы). А там, где неучастие, откуда взяться сочувствию? (Ребёночек, говорите, хныкает… Гы-гы!)
Специально выделил курсивом слово «разница» несколькими строчками выше. Оно напомнило мне спор вокруг перевода книги французского философа Бодрийяра «В тени молчаливого большинства, или Конец социального». Подразумевал ли Бодрийяр под словом «дифферанс» всего лишь разницу (как оно положено по-французски), или «различание», как у великого Дерриды? Сошлись на первом.
Книга эта была о «массах». (Тех самых, у которых «массовая культура».) Бодрийяр писал: понятие «массы» пустотно. Когда политик, социолог или художник апеллирует к «массам», он апеллирует к пустоте. «Массы» не являются ни субъектом, ни объектом истории. У них нет ни воли, ни предпочтений, ни облика – никаких свойств, кроме одного: к ним стало принято апеллировать. Поэтому единственным понятийным содержанием «масс» является совокупность этих апелляций. Иначе говоря, люди смотрят в телевизор, читают модный роман или слушают политическое воззвание, ожидая там, как в зеркале, увидеть себя, но вместо своего отражения видят фоторобот предполагаемого преступника – умозрительный портрет неких умозрительных «масс».
Что дальше?
Дальше мы перестаём ощущать разницу. Начинаем думать, что этот фоторобот и есть мы, что нам нужно то, что нужно ему. Мнимое отражение пожирает нас, превращая в безличный объект манипуляций.
Заметим, что по такому же принципу действует искусство: отражение вытесняет из сознания отражаемое. Но искусство в отличие от массовой культуры не претендует на монопольную картину мира. У разных народов, классов, социальных групп, даже характеров – разные искусства, тогда как массовая культура одна на всех и для всех обязательна.
В этом её ценность для «времени» (оно же гегелевская разумная действительность – то есть власть, «господствующий дискурс»). С помощью механизмов массовой культуры можно объединять и властвовать,