интонациями, что неискушенному человеку было трудно это понять. Бабель же отлично знал, как блестяще Сергей Михайлович мог, говоря на одном языке, производить впечатление, что говорит на другом.
Однажды мы с Бабелем пришли к Эйзенштейну на Потылиху, где он жил.
В этот наш визит Сергей Михайлович показал нам разные сувениры, привезенные им из Мексики, в том числе настоящих блох, одетых в свадебные наряды. На невесте — белое платье, фата и флёрдоранж, на женихе — черный костюм и белая манишка с бабочкой. Блохи хранились в коробочке чуть поменьше спичечной, рассмотреть их можно было только при помощи увеличительного стекла.
— Это, конечно, не то, что подковать блоху, но все же! Приоритет остается за нами, — пошутил Бабель.
В тот вечер Сергей Михайлович рассказывал много интересного о Мексике и о Чаплине, с которым был хорошо знаком. Запомнилось, как Чаплин на съемках не щадил себя: если в картине он должен был упасть или броситься в воду, то десятки раз проделывал это, отрабатывая каждое движение.
— Так же беспощаден он, — говорил Эйзенштейн, — и к другим актерам.
Сергея Михайловича Эйзенштейна, которого Бабель в письмах ко мне именовал 'Эйзен', он очень уважал, считал его гениальным человеком во всех отношениях и называл себя его 'смертельным поклонником'. Эйзенштейн платил Бабелю тем же: он высоко расценивал его литературное мастерство и дар рассказчика, очень хвалил пьесу 'Закат', считал, что ее можно сравнить по социальному значению с романом Золя 'Деньги', так как в ней на частном материале семьи даны капиталистические отношения, и очень ругал театр (МХАТ Второй), который, по мнению Эйзенштейна, плохо поставил пьесу и не донес до зрителя каждое слово, как того требовал необычайно скупой текст.
…В Ялте мы с Бабелем однажды, прогуливаясь, увидели, как жена везет мужа-калеку в коляске. Ноги его были укрыты пледом, лицо бледно. Бабель сказал:
— Посмотрите, как это трогательно. Вы были бы на это способны?
И я подумала тогда: 'Неужели он задумывается о такой участи для себя?'
Из Ялты мы в ноябре выехали в Одессу на теплоходе. На море был очень сильный, чуть ли не двенадцатибалльный шторм. Всю дорогу Бабель чувствовал себя ужасно, лежал в каюте совершенно зеленый, сосал лимон. На меня же шторм не действовал, я пошла ужинать в ресторан и оказалась там в единственном числе. Когда я рассказала Бабелю, что в ресторане, кроме меня, никого не было, он заметил:
— Уникум, чисто сибирская выносливость!
В Одессе мы поселились в пустой двухкомнатной квартире недалеко от Гоголевской улицы и Приморского бульвара. Завтрак готовили сами, а обедать ходили в какой-то дом, где можно было столоваться частным образом.
По утрам я уходила из дома и кружила по одесским улицам, а Бабель работал. После обеда и по вечерам он гулял вместе со мной.
На Гоголевской улице была булочная, где мы брали хлеб, и рядом — бубличная, где всегда можно было купить горячие, осыпанные маком бублики; Бабель очень любил их и обычно ел тут же, в магазине, или на улице.
Однажды мы зашли в бубличную. Одновременно с нами вошел покупатель, мужчина средних лет, огляделся с недоумением по сторонам и спросил продавщицу:
— Гражданка, а хлеб здесь думает быть?
Бабель шепнул мне:
— Это — Одесса.
В другой раз мы прошли мимо молодых ребят как раз в тот момент, когда один из них, сняв пиджак, говорил другому:
— Жора, подержи макинтош, я должен показать ему мой характер.
Тут же завязалась драка.
Бабель до того приучил меня прислушиваться к одесской речи, что я и сама начала сообщать ему интересные фразы, а он их записывал. Например, идут по двору нашего дома школьники, и один говорит:
— Ох, мать устроит мне той компот!
Бабель каждый раз очень веселился.
Бывали дни, когда мы отправлялись в далекие путешествия и заходили к рыбакам и старожилам, знакомым Бабеля с давних пор. Один старик — виноградарь и философ — развел чуть ли не двести сортов виноградных лоз и был известен далеко за пределами своего города; другой был внучатым племянником самого Дерибаса[5], основателя Одессы, женатым на первой жене Ивана Бунина, красавице Анне Цакни.
Беседы с рыбаками велись самые профессиональные: о ловле бычков, кефали, барабульки, о копчении рыбы, о штормах, о всяких приключениях на море.
В Одессе Бабель вспоминал свое детство.
— Моя бабушка, — рассказывал он, — была абсолютно уверена в том, что я прославлю наш род, и поэтому отличала меня от моей сестры. Если, бывало, сестра скажет: 'Почему ему можно, а мне нельзя?' — бабушка по-украински ей отвечала: 'Ровня коня да свиня', то есть сравнила коня со свиньей.
Как-то раз Бабель начал неудержимо смеяться, а затем сквозь смех объяснил, что вспомнил, как однажды стащил из дому котлеты и угостил мальчишек во дворе; бабушка, увидев это, выбежала во двор и погналась за мальчишками; ей удалось поймать одного из них, и она начала пальцами выковыривать котлету у него изо рта.
Рассказ этот мог быть и чистейшей выдумкой. К тому времени я уже отлично знала, что ради острой или смешной ситуации, которая придет Бабелю в голову, он не пощадит ни меня, ни родственников, ни друзей.
Очень часто в Одессе он вспоминал свою мать.
— У моей матери, — говорил он, — был дар комической актрисы.
Когда она, бывало, изобразит кого-либо из наших соседей или знакомых, покажет, как они говорят или ходят, — сходство получалось у нее поразительное. Она это делала не только хорошо, но талантливо. Да! В другое время и при других обстоятельствах она могла бы стать актрисой…
К своим двум теткам (сестрам матери), жившим в Одессе, Бабель ходил редко и всегда один; мало общался он и со своей единственной двоюродной сестрой Адой. Более близкие отношения у него были только с московской тетей Катей, тоже родной сестрой матери. Эта тетя Катя, бывало, приходила к людям, которым Бабель имел неосторожность подарить что-нибудь из мебели, и говорила:
— Вы извините, мой племянник — сумасшедший, этот шкаф — наша фамильная вещь, поэтому, пожалуйста, верните ее мне.
Так ей удалось собрать кое-что из раздаренной им семейной обстановки.
Однажды в Одессе Бабеля пригласили выступить где-то с чтением своих рассказов. Пришел он оттуда и высыпал на стол из карманов кучу записок, из которых одна была особенно в одесском стиле и поэтому запомнилась: 'Товарищ Бабель, люди пачками таскают 'Тихий Дон', а у нас один только 'Беня Крик'?!'
Нарушив обычное правило не говорить с Бабелем о его литературных делах, в Одессе я как-то спросила, автобиографичны ли его рассказы?
— Нет, — ответил он.
Оказалось, что даже такие рассказы, как 'Пробуждение' и 'В подвале', которые кажутся отражением детства, на самом деле не являются автобиографическими. Может быть, лишь некоторые детали, но не весь сюжет. На мой вопрос, почему же он пишет рассказы от своего имени, Бабель ответил:
— Так рассказы получаются короче: не надо описывать, кто такой рассказчик, какая у него внешность, какая у него история, как он одет…
О рассказе 'Мой первый гонорар' Бабель сообщил мне, что этот сюжет был ему подсказан еще в Петрограде журналистом П. И. Старицыным. Рассказ Старицына заключался в том, что однажды, раздевшись у проститутки и взглянув на себя в зеркало, он увидел, что похож 'на вздыбленную розовую свинью'; ему стало противно, и он быстро оделся, сказал женщине, что он — мальчик у армян, и ушел. Спустя какое-то время, сидя в вагоне трамвая, он встретился глазами с этой самой проституткой, стоявшей на остановке. Увидев его, она крикнула: 'Привет, сестричка!' Вот и все.