моим декретным отпуском. Поэтому мы с Бабелем договорились, что он уедет один в Одессу, а потом переедет в Ялту для работы с Сергеем Михайловичем Эйзенштейном над картиной 'Бежин луг', и я туда к нему приеду. Из Одессы я получила телеграмму: 'Как здоровье и как фигура?'
Я выехала из Москвы в начале октября, в дождливый, холодный, совсем уже осенний день, Бабель встретил меня в Севастополе, и мы добирались до Ялты в открытой легковой машине по дороге с бесчисленным количеством поворотов. Бабель не предупредил, когда появится перед нами море: он хотел увидеть, какое впечатление произведет на меня панорама, открывающаяся неожиданно из Байдарских ворот. От восторга у меня перехватило дыхание. А Бабель, очень довольный моим изумлением, сказал:
— Я нарочно не предупредил вас и шофера просил не говорить, чтобы впечатление было как можно сильнее. Смотрите, вон там, внизу, Форос и Тессели, где была дача Горького, а вот здесь когда-то находился знаменитый на всю Россию и даже за ее пределами фарфоровый завод…
Сверкающее море, солнце, зелень и белая извивающаяся лента дороги — все это казалось невероятным после дождливой и холодной осени в Москве.
Как только я приехала в Ялту, мне сразу же сообщили, что Бабель не отходит от одной пожилой дамы. Сидит с ней по вечерам в кафе, подходит на бульваре и садится рядом на скамейку, ведет с ней нескончаемые разговоры. Я, смеясь, спросила Бабеля, с какой из дам он тут проводит время. И он мне рассказал: 'Это — мать одной актрисы, ее зять тоже участвует в создании картины 'Бежин луг'. Она очень интересно разговаривает. Протягивает, например, прямо к моему лицу сумочку и говорит: 'Папа, папа, хочу кушать — обедаю'. Этим она хочет сказать, что у нее свои деньги, которые дал ей муж, что она не живет на деньги зятя и дочери. Зятя своего она не уважает за то, что он мало зарабатывает, но говорит об этом так: 'Машка в сберкашку сбегает, деньги ему в карман сунет, а он — гости дорогие, кушайте, пейте! Как это называется? Альфонс?'' Однажды этот зять, уехавший по делам в Москву, прислал нам, уж не помню по какому случаю, поздравительную телеграмму и подписался 'Альфонс Доде'. Видимо, отлично знал, как обзывает его теща.
Бабель так смешил меня рассказами об этой женщине, что я охотно отпускала его с ней посидеть и поговорить. Он возвращался и цитировал: 'Машка сшила себе платье — рукава 'а ли нарцисс'' или еще: 'Эдуард Тиссе — римский профиль, броненосец Потемкин, а наш — подмастерье у Эйзенштейна. Разденется, ляжет в постель — посмотреть не на что. Гадость!' И, конечно, Бабель не отходил от этой женщины, пока, наконец, до ее детей не дошли слухи о том, что она говорит. И они срочно отправили ее домой.
Работа Бабеля с Эйзенштейном над картиной 'Бежин луг' началась еще зимой 1935–1936 годов. Сергей Михайлович приходил к нам с утра и уходил после обеда. Работали они в комнате Бабеля, и, когда я однажды после ухода Эйзенштейна хотела войти в комнату, Бабель меня не пустил.
— Одну минуточку, — сказал он, — я должен уничтожить следы творческого вдохновения Сергея Михайловича…
Несколько минут спустя я увидела в комнате Бабеля горящую в печке бумагу, а на столе — газеты с оборванными краями…
— Что это значит? — спросила я.
— Видите ли, когда Сергей Михайлович работает, он все время рисует фантастические и не совсем приличные рисунки. Уничтожать их жалко — так это талантливо, но непристойное их содержание — увы! — не для ваших глаз. Вот и сжигаю…
Потом я уже знала, что сразу после ухода Эйзенштейна входить в комнату Бабеля нельзя…
В первый же день по приезде, когда мы пошли в ресторан обедать, Бабель мне сказал:
— Пожалуйста, не заказывайте дорогих блюд. Мы обедаем вместе с Сергеем Михайловичем, а он, знаете ли, скуповат.
То была очередная выдумка Бабеля. У входа в ресторан мы встретились с Эйзенштейном и вместе вошли в зал. Тотчас какие-то туристы-французы вскочили с мест и стали скандировать: 'Vive Эйзенштейн! Vive Бабель!' Оба были смущены.
Эйзенштейн, как одинокий в то время человек, завтракал то у нас, то у оператора снимающейся кинокартины Эдуарда Казимировича Тиссе и его жены — Марианны Аркадьевны. За завтраком у нас Сергей Михайлович говорил: 'А какие бублики я вчера ел у Марианны Аркадьевны!' И я с утра бежала купить к завтраку горячих бубликов. В следующий раз он объявлял: 'Роскошные помидоры были вчера на завтрак у Тиссе!' И я вставала чуть свет, чтобы принести с базара самых лучших помидоров. Так продолжалось до тех пор, пока мы не разговорились однажды с Марианной Аркадьевной и не выяснили, что Сергей Михайлович точно так же ведет себя за завтраком у них. Раскрыв эти проделки Эйзенштейна, мы с Марианной Аркадьевной уже больше не старались превзойти друг друга.
После завтрака Бабель и Эйзенштейн работали над сценарием. Бабель писал к этой картине диалоги, но участвовал и в создании сцен. Обычно я, чтобы не мешать, отправлялась гулять или выходила на балкон и читала. Часто они спорили и даже ссорились. После одной из таких довольно бурных сцен я, когда Эйзенштейн ушел, спросила Бабеля, о чем они спорили.
— Сергей Михайлович то и дело выходит за рамки действительности. Приходится водворять его на место, — сказал Бабель и объяснил, что была придумана сцена: старуха, мать кулака, сидит в избе, в руках у нее большой подсолнух, она вынимает из него семечки, а вместо них вставляет спички серными головками вверх; кулаки поручили эту работу старухе, подсолнух должен быть подкинут к бочкам с горючим на МТС, а затем один из кулаков бросит на подсолнух зажженную спичку или папиросу — серные головки воспламенятся, вспыхнет горючее, а затем и вся МТС.
— И вот старуха сидит в избе, — продолжает Бабель, — вынимает из подсолнуха семечки, втыкает вместо них головки спичек, а сама посматривает на иконы. Она понимает, что дело, которое она делает, совсем не божеское, и побаивается кары Всевышнего. Эйзенштейн, увлеченный фантазией, говорит: 'Вдруг потолок избы раскрывается, разверзаются небеса и бог Саваоф появляется в облаках… Старуха падает'. Эйзенштейну так хотелось снять эту сцену, — сказал Бабель, — у него и раненый Степок бродит по пшеничному полю с нимбом вокруг головы. Сергей Михайлович сам мне не раз говорил, что больше всего его пленяет то, чего нет на самом деле, — 'чегонетность'. Так сильна его склонность к сказочному, нереальному. Но нереальность у нас не реальна, — закончил он.
Днем в хорошую погоду производились съемки 'Бежина луга'. Была выбрана площадка, построено здание для сельскохозяйственных машин, возле него поставлены черные смоленые бочки с горючим. Кругом была разбросана солома, валялось какое-то железо. Здание МТС имело надстройку-голубятню. У Эйзенштейна было режиссерское место и рупор. Мы с Бабелем иногда сидели вдали и наблюдали. Помню, что участвовало в съемках много статистов, набранных из местных жителей.
Вечерами мы ходили в кинозал на просмотр снятых днем эпизодов. Кадры были необыкновенно хороши. На фоне черного клубящегося дыма горящей МТС — взлетающие белые голуби, белые лошади, белая рубаха Аржанова, играющего роль начполита МТС. Эйзенштейну хотелось в этом фильме подчеркнуть черно-белую гамму как цветовое противопоставление светлого, счастливого и темного, мрачного. Он искал белых голубей, белых козочек, белых лошадей.
— Когда мы смотрели с вами пожар на МТС, — сказал мне Бабель, — во время съемок нельзя было даже предположить, что получатся такие великолепные кадры, — вот что значит мастерство!..
Еще до поездки в Ялту, весной 1935 года, Эйзенштейн, Бабель и я ходили на спектакль китайского театра Мэй Ланьфаня. В антракте Сергей Михайлович решил пойти за кулисы.
— Возьмите с собой Антонину Николаевну, ей это будет интересно, — сказал Бабель.
И мы пошли.
Актеры находились в отдельных маленьких комнатках — актерских уборных, босые, в длинных одеяниях — театральных и простых, темных. Двери всех комнаток были открыты, актеры прохаживались или сидели. Сергей Михайлович, а за ним и я со всеми здоровались, а они низко кланялись. С самим Мэй Ланьфанем Сергей Михайлович заговорил, как я поняла, по-китайски и говорил довольно долго. Мэй Ланьфань улыбался и кланялся.
Я была потрясена. До сих пор я знала только, что Эйзенштейн владеет почти всеми европейскими языками. Возвратившись, я сказала Бабелю:
— Сергей Михайлович говорил с Мэй Ланьфанем по-китайски, и очень хорошо.
— Он так же хорошо говорит по-японски, — ответил Бабель, рассмеявшись.
Оказалось, что Эйзенштейн говорил с Мэй Ланьфанем по-английски, но с такими китайскими