надеялся заручиться расположением и покровительством Грова и поначалу усердно пытался ему услужить. К несчастью, Гров не поощрял в колледже людей, подобных Кену, и пренебрежительно отклонил все поползновения к дружбе; любезности Кена пропали втуне, и между ними двумя разгорелась вражда, которой вовсе не требовалось ссоры из-за прихода, чтобы стать ожесточенной.
Я сказал, что знаю подходящую женщину, и при следующей же встрече предложил это место Саре. Один день в неделю убирать комнаты члена факультета, принести воду и уголь, вычистить горшки и перестирать белье. Шесть пенсов в неделю.
– Я была бы рада такому месту, – сказала она. – Кто этот человек? Я не стану работать у такого, кто сочтет, будто может бить меня. Думаю, вам это известно.
– Я совсем его не знаю, поэтому не могу ручаться за его характер. Он когда-то давно был изгнан из университета и только теперь вернулся.
– Выходит, лодист? Мне придется работать на закоснелого роялиста?
– Я нашел бы тебе доктора из анабаптистов, если б такой имелся, но в наши дни только такие, как Гров, ищут себе слуг. Примешь ты предложение или нет, тебе решать. Но сходи поговори с ним, может статься, он не так плох, как ты страшишься. В конце концов, я сам закоснелый роялист, и тебе как-то удается сдержать свое отвращение ко мне.
Этим я заслужил одну из чудесных улыбок, какие и по сей день свежи в моей памяти.
– Мало таких, кто был бы так добр, как вы, – ответила она. – а жаль.
Ей не хотелось идти туда, но нужда в деньгах пересилила, и наконец она все же поступила к Грову. Я был этому рад и понимал какую радость таит в себе возможность покровительствовать ближнему, пусть даже в такой малости. Благодаря мне у Сары было достаточно работы, чтобы заработанного хватало на хлеб и даже оставалось еще немного, чтобы откладывать на будущее. Впервые она вела оседлую уважаемую жизнь, приличествующую ее званию, и как будто была этим довольна. Это приносило мне немалое утешение и казалось добрым предзнаменованием, я был рад за нее и уповал на то, что и вся страна может оказаться столь же сговорчивой. Увы, мои оптимизм был прискорбно неуместен.
Глава третья
Я забегаю вперед. Мое нетерпение излить все на бумагу означает, что много важного я опускаю. Мне следует отмерять факты, чтобы читатель ясно мог вообразить себе ход событий. Такой полагается, на мой взгляд, быть истории. Знаю, что скажут философы: дескать, назначение истории в том, чтобы наглядно явить благороднейшие деяния величайших мужей, представить образцы, каким могли бы следовать нынешние поколения, пигмеи в сравнении со славными мужами прошлого. И все же, думается, великие люди и благородные деяния могут сами о себе позаботиться, и немногое из упоминаемого в трудах былых летописцев остается великим и благородным при ближайшем рассмотрении. Подобный взгляд на историю далеко не бесспорен. Теологи грозят нам пальцем и утверждают, будто все назначение истории в том, чтобы раскрыть чудесный Промысел Божий, ибо Господь вмешивается в дела людей. Но и этот постулат представляется мне сомнительным, во всяком случае, в том смысле, в каком понимается повсеместно. Неужели Его план действительно явлен в законах королей, интригах политиков или проповедях епископов? Можно ли принять за истину, что такие лжецы, тупицы и невежды и воистину избранные Его орудия? Я не могу в такое поверить, ведь мы не стремимся извлечь уроки из политики Ирода, но выискиваем слова самого малого среди его подданных, которому не нашлось места на страницах историков. Полистайте труды Светония и Агриколы: прочтите Плиния и Квинтилиана, Плутарха и Иосифа, и вы увидите, что величайшее из событий, самое важное, что сбылось за всю историю мира, совершенно ускользнуло от них, невзирая на всю их ученую мудрость. Во времена Веспасиана (как говорит лорд Бэкон) было пророчество, что выходец из Иудеи станет править над миром; это ясно подразумевает нашего Спасителя, но Тацит (в своей «Истории») имел в виду одного лишь Веспасиана.
Кроме того, как историк я должен изложить истину, но рассказывать о тех днях так, как это принято среди наших ученых – сперва причины, затем ход событий, обобщение и, наконец, мораль, – означало бы нарисовать весьма странную картину тех времен. Ведь в тот 1663 год короля едва не лишили трона, тысячи сектантов были брошены в тюрьмы, рокот войны слышался над Северным морем и первые предзнаменования Великого Пожара и еще более Великой Чумы появлялись по всей стране во всевозможных странных и пугающих событиях. Следует ли низвести все это до второго плана или рассматривать как подмостки, на которых разыгралась смерть Грова, словно была самым важным событием? Или мне следует оставить без внимания кончину бедняги, равно как и все то, что случилось в моем городе, потому что интриги придворных, которые в следующем году довели нас до войны и вновь едва не ввергли страну в гражданскую войну и смуту, имеют много большее значение?
Мемуарист сделает одно, историк – другое, но оба, вероятно, ошибаются, ведь историки, как и натурфилософы, возомнили, будто для понимания достаточно одной только логики, и обманывают себя: мол, все они видели и все постигли. На деле их труды пренебрегают тем, что существенно важно, и погребают его под грузом их мудрости. Без помощи извне человеческий разум не способен постичь истину, но порождает лишь пустые домыслы, которые убеждают лишь до тех пор, пока не перестают убеждать вовсе, и которые истинны лишь до тех пор, пока не будут отброшены и на смену им не придут новые Рассудок – ничтожное оружие, тупое и бессильное, детская погремушка в руке младенца. Лишь откровение, которое простирается за пределы рассудка и которое, как говорит Фома Аквинский, есть дар незаработанный и незаслуженный, может увести нас на просторы, озаренные ясностью, превосходящей любой разум.
Но и бессвязные речи мистика сослужат мне дурную службу на этих страницах, и мне следует помнить о моем призвании: историк должен оперировать фактами. Потому я вернусь к началу 1660 года, ко времени до возвращения на престол его величества, до того, как я познал Райские поля, и вскоре после того, как Сара поступила в услужение в дом моей матушки. И, оставив пустое красноречие, расскажу, как однажды посетил лачугу старой Бланди, чтобы снова расспросить ее о мятеже. Уже подходя к ее лачуге, я увидел, как из нее вышел и быстро пошел прочь от меня невысокий мужчина с дорожной сумой за плечами. Я поглядел на него с мимолетным любопытством и лишь потому, что он вышел из дома Сары. Он был немолод, но и не стар, и шел решительным шагом и ни разу не оглянулся. Я лишь мельком увидел его лицо, которые было свежим и добрым, хотя и испещренным морщинами и со следами солнца и ветра, как бывает у человека, который большую часть своей жизни провел на открытом воздухе. Он был без усов и без бороды, а копна непослушных волос была почти совсем светлой и никогда, надо думать, не знала шляпы. Сложения он был худощавого и ростом невысок, и все же была в нем жилистая сила, словно он привык стойко сносить большие лишения.
То был единственный раз, когда я видел Неда Бланди, и я весьма сожалею о том, что не пришел несколькими минутами ранее, так как мне весьма хотелось расспросить его. Сара, однако, сказала, что я лишь зря потратил бы время. Нед никогда не говорил откровенно с незнакомыми людьми и неохотно проникался доверием, на ее взгляд, он не стал бы отвечать на мои вопросы, даже не будь он против обыкновения далек от семьи в мыслях, как было в то (как выяснилось позднее) последнее его посещение.
– И все же мне хотелось бы свести с ним знакомство, – сказал я, – потому что в будущем мы можем встретиться снова. Вы его ждали?
– Пожалуй, нет. В последние годы мы редко его видим. Он вечно в дороге, а матушка слишком стара, чтобы следовать за ним. А кроме того, он решил, что нам лучше остаться здесь и зажить собственной жизнью. Возможно, он прав, но я по нему скучаю; он самый дорогой мне человек. Я тревожусь за него.
– Почему? Я плохо его разглядел, но он показался мне человеком, способным за себя постоять.
– И я на то же надеюсь. Никогда раньше я в этом не сомневалась. Но при прощании он был так сумрачен, что напугал меня. Он говорил так серьезно и столько раз предостерегал нас, что меня встревожил.
– Но, разумеется, мужчине пристало тревожиться за свою семью, когда его нет дома и он не может ее защитить.
– Вам известен человек по имени Джон Турлоу? Вы слышали о нем?
– Разумеется, это имя мне знакомо. Удивлен, что ты не знала нем. Почему ты спрашиваешь?
– Он – один из тех, кого мне следует опасаться.
– Почему?
– Потому что отец говорил, Турлоу захочет отобрать у меня вот это, если о нем узнает.