многие вопросы, до конца постичь цепь человеческих деяний, которая привела ее к гибели и возрождению.
Найти его оказалось очень просто, даже невзирая на то, что хозяин постоялого двора – только позднее я узнал, что он был папистом, – не знал его имени. Достаточно было лишь осведомиться об итальянском джентльмене, и меня немедленно провели в лучшую комнату, которую он занимал один и в которой проживал со времени своего приезда.
Мой приход его удивил, но его удивление возросло еще больше, когда я обратился к нему:
– Добрый вечер, святой отец.
Он не мог этого отрицать, не мог ни протестовать, ни настаивать на своей личине, ибо для священника такое невозможно. Вместо этого он воззрился на меня с ужасом, полагая, будто я послан заманить его в ловушку и вооруженная стража вскоре протопает вверх по лестнице, чтобы увести его в казематы. Но с лестницы не доносилось ни звука: ни топота сапог, ни настойчивых приказов, ничто не нарушало безмолвия комнаты, в которой он, как громом пораженный, застыл у окна.
– Почему вы называете меня «святой отец»?
– Потому что так оно и есть.
Я не стал добавлять: а кто еще пустится в путешествие, запрятав среди пожиток елей, святую воду и священную реликвию? Кто, кроме священника, связанного обетом безбрачия, отшатнется с ужасом, поняв, сколь сильно обуревают его плотские желания? Кто еще втайне и по доброте душевной соборует женщину, которую считает умирающей, дабы заступиться за душу несчастной вопреки ее собственному желанию?
Кола осторожно присел на кровать и внимательно поглядел на меня в тяжелом раздумье, словно еще ожидал внезапного нападения.
– Зачем вы пришли сюда?
– Не для того, чтобы причинить вам вред.
– Тогда зачем?
– Я хочу поговорить.
Мне было жать, что я подверг его такой опасности, и я приложил все усилия, дабы убедить его, что вовсе не желаю ему зла. Полагаю, скорее мое лицо, нежели мои слова, убедило его в моей искренности. И то, и другие способны лгать, но не в моем случае, ведь, как я уже говорил, даже деревенский дурачок видит меня насквозь. Солги я тогда, Кола понял бы это, и тем не менее в моем лице он не увидел лжи. Поэтому после долгого и напряженного ожидания он со вздохом покорился неизбежности и предложил мне сесть.
– Ваше имя действительно Марко да Кола? Мне кажется, я должен знать, к кому обращаюсь. Такой человек вообще существует? – спросил я, на что он мягко улыбнулся:
– Существовал. Он был моим братом. Мое имя Андреа.
– Существовал?
– Он мертв. Он умер у меня на руках по возвращении с Крита. И я до сих пор скорблю об этой утрате.
– Зачем вы здесь?
– Как и вы, могу сказать, что я никому не желаю зла. Но мало кто готов в это поверить, отсюда – все мои ухищрения. Ваше правительство не одобряет иностранных священников. И тем более иезуитов. – Он произнес это умышленно и не спуская глаз с моего лица, чтобы видеть, как поведу я себя, услышав такое признание.
Я кивнул.
– Вы не ответили на мой вопрос.
– Мистер Вуд, – продолжал он, – вы единственный догадались, кто я, и из всех людей вашей веры, кого я встречал, вы единственный не отшатываетесь от меня, точно я сам дьявол. Почему? Быть может, в своем сердце вы чувствуете влечение к истинной церкви?
– И пусть никто не скажет, что его путь единственный и верный, потому что говорит он в неведении своем, – произнес я, и эти слова сорвались с моего языка еще прежде, чем я вспомнил, где их слышал.
На это Кола глянул на меня с тревогой.
– Великодушное утверждение, хоть и исполненное заблуждения, – ответил он, и я понадеялся, что он не станет расспрашивать меня далее, ведь я не мог ни отстоять, ни объяснить его. Или хлеб обращается в плоть, а вино – в кровь, или нет. Если такое невозможно в Риме, то невозможно и в Кэдбери. Или Христос положил Петру и его преемникам быть основанием веры, даровав им власть во всех делах духовных, или нет; Господь наш не сказал Петру, что он будет иметь власть над всем миром за исключением тех областей Европы, где думают иначе.
Но Кола ничего не прибавил, радуясь и почитая себя счастливым, что разоблачил его, быть может, единственный во всей стране человек, не видящий нужды предавать его властям. У меня не лежала душа к теологическим дискуссиям, даже будь у меня возможность одержать над ним верх. Подобные диспуты всегда приносили мне огромное наслаждение, но я был отягощен знанием, какое носил в себе, и не желал пускаться в рассуждения, какие ныне считал пустыми.
Он же тем временем с бесконечной добротой осведомился о похоронах Анны Бланди, и я рассказал ему столько, сколько счел уместным. Он был как будто удовлетворен, что его деньги пошли на благое дело, и выразил сожаление, что Лоуэр повел себя столь дурно.
– Вы как будто оправились от своего горя по смерти девушки, – продолжил он, бросив на меня проницательный взгляд. – Я этому рад. Знаю, это нелегко. Тяжко потерять человека, имевшего в жизни значение столь большое, какое имела она в вашей, а мой брат – в моей.
Мы беседовали о дорогих нам людях, и отец Андреа говорил с такой разумностью и добротой, что, даже не зная всего о случившемся, утишил боль моей потери и помог мне примириться с одиночеством, которому, как я уже знал, суждено было стать моим уделом. Он был хороший человек и хороший священник, хотя и папист, и мне посчастливилось, что я повстречал его, ведь подобные люди – редкость. Трудно быть врачом тела, и хотя пытаются многие, лишь у единиц хватает умений или сострадания, чтобы добиться успеха. Сколь же труднее быть врачевателем душ! И все же отец Андреа был из таких. Когда он закончил и у меня не осталось больше вопросов, а у него – утешений, я сказал, что высоко ценю его сочувствие и беседу, и решил в вознаграждение дать ему кое-что взамен.
– Мне известно, зачем вы приезжали в Оксфорд, – произнес я и он резко обернулся, чтобы взглянуть мне прямо в лицо. – Вы состояли в переписке с сэром Джеймсом Престкоттом, после смерти которого ваши письма были утеряны. Они принесут немалый вред делу вашей веры в этой стране, и вы желали вернуть их, дабы их не предали огласке. Вот почему вы обыскали лачугу Бланди.
– Вам это известно? – Он прищурился. – Значит, вам известно, где они.
– Вам незачем за них страшиться. Даю вам слово, что никто и никогда их не увидит, и что они будут уничтожены.
Я видел его колебания, но он знал, что у него нет выбора, и что ему крайне посчастливилось.
Спустя некоторое время он кивнул.
– О большем я и не прошу.
Он спустился со мной вниз, с каждой ступенькой лестницы принимая знакомую мне личину, и если на верхней площадке он благословил меня, как священник, то на улице раскланялся, как джентльмен, а потом мы расстались, и каждый пошел своим путем.
– Полагаю, вы никогда не приедете в Рим, мистер Вуд, – с улыбкой сказал он. – Вы не созданы для путешествий. Жаль, потому что Вечный город показался бы вам самым необычным местом на земле и потому что там есть немало прекрасных историков и собирателей древностей, которые получат удовольствия от вашего общества столько же, сколько получили бы вы от бесед с ними. Но если тяга к перемене мест когда-нибудь овладеет вами, обязательно напишите мне, и я позабочусь о том, чтобы вам оказали самый радушный прием.
Я поблагодарил его, мы раскланялись в последний раз, и больше я никогда его не видел.
Но я о нем еще слышал. Не успел я пройти и нескольких ярдов, как снова повстречал моего друга Джона Обри, человека, чьи таланты на поприще слухов были столь велики, сколь незаслуженна моя слава, когда дело касается подобного вздора.
– Скажите, кто этот человек? – с любопытством спросил Обри, глядя мне через плечо на удаляющегося