оленьей охоты: „Меня начинает терзать совесть, когда приходится загонять до смерти этих невинных прекрасных животных, возможно, потому, что даже упоение гона не дает мне забыть о боли, какой мы их обрекаем“. Из всего этого можно заключить, что его привлекало возбуждение от погони как таковой, а не конечный ее результат.
Скотт был чувствителен не только к ощущениям бессловесной твари, но и к болезненной реакции тех, кого природа наградила даром речи. В частном письме он мог, например, отозваться о «Жизнеописаниях шотландских поэтов» Дэвида Ирвинга: «Книжонка Ирвинга донельзя убога, и лишь исключительная вежливость удерживает меня от определения куда более сильного». Но в своих многочисленных статьях для «Квартального обозрения» и других журналов он не позволил ни единого обидного слова о собратьях- писателях. Созданное человеком неотделимо от его личности в широком смысле слова, и личность эта накладывает свой отпечаток на труды его. Скотт по натуре любил доставлять радость; большинству своих романов он дал счастливые развязки — не потому, что их требовал читатель, но потому, что так нравилось ему самому. Публике, к счастью, тоже.
Именно желание приносить радость заставляло его принимать гостей на широкую ногу, превратило его в хлебосольного и обязательнейшего хозяина. За обедом он уделял внимание каждому, следил, чтобы всем было легко и непринужденно; молчальников он втягивал в общий разговор, противников успокаивал, а грозившие вспыхнуть ссоры заливал кларетом. Он гак стремился к тому, чтобы все ладили друг с другом, что за столом не допускал споров, не высказывал резких суждений и не пускался в разглагольствования, способные нарушить всеобщее согласие. По этой причине его беседы по преимуществу сводились к цепочке историй, каждая из которых иллюстрировала предмет разговора. Он любил застольную болтовню и анекдоты. Глубокий голос с раскатистыми модуляциями пограничного акцента позволял ему легко управлять разговором или вообще переводить его в другое русло, когда спорщики начинали повышать голоса в несогласном хоре. Скотт отличался прекрасной мимикой, и что бы он ни рассказывал — истории трогательные или, напротив, потешные, — в его исполнении все они звучали блестяще; при этом он и стиль речи выбирал по собеседнику: со знатью говорил на ее языке, с фермерами на их диалекте. Для Скотта- рассказчика были характерны непринужденность и неисчерпаемость. «Ну, доктор Вилсон, — сказала както Шарлотта врачу, который в свое время излечил мальчика Уотти от шепелявости, — вижу, что вы самый умный доктор во всей Великобритании: как вы завели тогда Скотту язык, так он с тех пор не дал ему и минутки передохнуть». Все мужнины истории она, судя по всему, давно уже знала наизусть, так что в конце концов перестала к ним прислушиваться и чисто механически вставляла время от времени свои замечания в поток его красноречия. Однажды он завел рассказ про владетеля Мак-наба, «который, бедная его душа, приказал нам долго жить». «Как, мистер Скотт, разве Макнаб помер?» — удивилась Шарлотта. «Клянусь честью, милочка, если не помер, так, значит, с ним предурно обошлись, зарыв его в землю».
К великосветским беседам он не питал интереса; две записи в его дневнике показывают, что, пока Сэмюел Роджерс «стрелял остротами, как из пушки» или какие-то пустомели лезли вон из кожи, изощряясь во взаимных любезностях, мысли Скотта были обращены на другое. «Беспримерное мы бы увидели зрелище, если б все разговоры вдруг схлынули подобно отливу и открыли все то, о чем люди думают на самом деле!» «О, когда б мы только смогли проникнуть взглядом в души наших сотрапезников за этим светским столом, мы бежали бы от людей в недоступные убежища и пещеры». Преизбыток веселья располагал его к печали, но это можно отчасти объяснить его способностью пить наравне со всеми, оставаясь при этом трезвым. Доброе вино, говаривал он, делает добрыми и людей — дарует им счастье на один вечер, но тем самым сближает их и на будущее. В обществе он бывал неизменно добродушным и, повествуя о чем-нибудь забавном, сам смеялся смехом глубоким, однако негромким, причем его акцент становился все более шотландским, слова все более выразительными, а веселье всеобъемлющим. Он обожал истории про сверхъестественное и частенько делился воспоминаниями о том, как в первый и последний раз в своей жизни повстречал привидение. Однажды вечером он совершал верховую прогулку по лесу вблизи Ашестила. «Счастлив отметить, что это происходило еще до обеда[70] и сразу же после захода солнца, так что и в глазах у меня никак не могло двоиться, и свету вполне хватало, чтобы все разглядеть». Скотт выехал на поляну и вдруг увидел впереди человека с длинным посохом, который прохаживался взад и вперед. Когда, однако, до него оставалось несколько ярдов[71], человек исчез. Скотт внимательно огляделся, убедился, что спрятаться тут решительно негде, и тронулся дальше. Отъехав на полсотни ярдов, он оглянулся и увидел, что фигура опять появилась. Тогда он развернул коня, пришпорил его, быстро доскакал до места, но человек снова пропал. Выход из положения нашла лошадь — во весь опор понеслась домой.
Мать Скотта была прекрасной рассказчицей; одну из рассказанных ею историй, которую та, в свою очередь, слышала от своей матери, Скотт впоследствии обработал и опубликовал под названием «Зеркало тетушки Маргарет». На вопрос, не может ли он как-то эту историю объяснить, Скотт ответил: «Ей-богу, я пересказал только то, что всегда слышал от матушки, и могу придумать всего одно объяснение — бабушка у меня, верно, была любительница приврать». Другая из матушкиных историй была про старого фермера, который всего через месяц после смерти жены попросил объявить в церкви о его предстоящем венчании с новой подружкой. «Какое венчание, Джон! — воскликнул пораженный священник. — Друг мой, это невозможно. И месяца не прошло, как мы отпевали твою жену. Она, бедняжка, еще и остыть не успела в могиле». — «Чего там, сэр, пущай вас это не тревожит, — возразил Джон. — Вы, главное дело, про меня объявите, а уж до венчания-то она, глядишь, в самый раз и остынет».
Но, может быть, с особым вкусом Скотт рассказывал про то, что случалось чуть ли не у него на глазах. В одной из таких историй фигурировал пастух Томас Скотт, которого сэр Дэвид Уилки изобразил в костюме крестьянина южных графств на эскизе к семейному портрету владельца Абботсфорда. Другой пастух, Эндрю, заедал Томасу жизнь своими бесконечными хвастливыми речами про то, как он видел в Лондоне Георга III. Эндрю почему-то считал, что этот факт возвышает его над более состоятельным и разумным соседом, Когда эскиз Уилки был на выставке в Лондоне, газеты сообщили, что Георг IV удостоил его особого внимания. «В восторге от этой новости, Томас Скотт выбрал невыносимо жаркий день и пешком отправился за пять миль в Бауден, где обитал его соперник. Не успев переступить через порог, Том вопросил: „Эндроу, дружище, это ты тут видал короля?“ — „Видал, видал, Тэм. как бог свят, видал, — ответил Эндрю, — садись-ка послушай, и я тебе все расскажу по порядку. Значит, стою это я в Лондоне, там, где у них называется парк, — до наших парков ому, конечно, далеко...“ — „Да погоди ты! — оборвал Томас. — Про это я уже слышал: а пришел я затем, чтобы тебе сказать: если ты видал короля, то меня видал сам король“. Он вернулся с веселым сердцем и заявил друзьям, что „был здорово рад посчитаться с Эндроу“.
Локхарт сообщает, что многие устные рассказы Скотта появлялись потом в его романах и письмах, так что мы можем восстановить их почти в том виде, как они рассказывались. Корреспонденция Скотта дает представление и о свойственной ему манере вести беседу. Вот характерный образец: «Некий ученый муж — имя его запамятовал — выдумал теорию, объясняющую все мелкие злоключения, несчастные случаи и капризные несообразности нашей жизни существованием особой разновидности бесов низшего порядка, которым не под силу чинить великие или обширные катастрофы вроде землетрясений, революций, разрух или извержений, но которых хватает ровно на то, чтобы опрокинуть чайник, грохнуть фарфор, заслать не по адресу письмо, впустить нежелательного посетителя, не допустить встречи с друзьями, которых мечтаешь увидеть, одним словом, — заварить эту нескончаемую
Некоторые из историй Скотта явно не годились для слуха детей и женщин. Однако первая половина его