родными. Ради Софьи и Джонни он съездил в Брайтон, воспользовавшись легкой упряжкой, которая доставила его туда за шесть часов. С последнего его приезда сюда в 1815 году курорт, как ему показалось, вдвое разросся. «Город бездельников и инвалидов — Ярмарка Тщеславия, где дудят волынщики, пляшут медведи и правит бал мистер Панч[90]». Из Брайтона он уехал с тяжелым сердцем: состояние Джонни не оставляло надежд. Скотт дважды навещал Вальтера в Хэмптон-Корте, и тамошний дворец теперь понравился ему больше, чем лет за двадцать до этого. Во второй раз их с Анной сопровождали Вордсворт, Сэмюел Роджерс и Том Мур, а также дочь и жена Вордсворта, и день прошел очень приятно. Перед отъездом из Лондона Скотт нанес визит герцогу Веллингтону на Даунинг-стрит — герцог стал премьер-министром, — «чтобы дать Локхарту нужную зацепочку в нужном месте», предоставив тому самому извлекать все возможное из этого преимущества: «Я лишь могу подставить ему мяч; теперь пусть сам берет в руки клюшку для гольфа и бьет по нему». Как, однако, ни стремился сам Локхарт стать фигурой на политическом поле, но из-за неуверенности в собственных силах он принял неверную стойку, неточно прицелился, не рассчитал удара, а потому загнать подставленный тестем мяч прямехонько в воротца ему так и не удалось.

Пустившись в обратный путь в конце мая, Скотты провели двое суток у Моррита в Рокби и 2 июня добрались до Абботсфорда, где их встретили добрые и такие знакомые лица слуг и радостный собачий лай.

Те, кто всю жизнь экономит время, никогда не знают, куда это время деть. Скотт был человеком иного склада. Один из самых занятых людей на свете, он всегда находил время для досуга. «Порой меня хвалят за немалые мои труды; но если б я мог с пользою употребить часы, украденные у меня ленью и праздностью, тут и в самом деле было бы чему подивиться». Дома он нередко предавался безделью, когда его поджимало время, а на службе давал себе отдых, обращаясь мыслью к вещам посторонним: «Я не могу понудить себя думать только об одном — моим мыслям требуется бежать по двум разным колеям, иначе я не наведу порядка в этом одном». Он, как, впрочем, и его псы, с неизменным облегчением встречал минуту, когда можно было отложить перо в сторону: «Итак, на часах — полдень, за плечами — четыре часа работы, и я, думаю, позволю себе побаловаться прогулкой. Псы видят, что я готов захлопнуть крышку бюро, и дают почувствовать свою радость, ласкаясь и повизгивая». Работа окончена — и можно было лицезреть, как эта внушительная фигура, припадающая на правую ногу и облаченная в синий берет, зеленую охотничью куртку, серые плисовые панталоны, гороховый жилет, гетры и массивные башмаки, бродит под деревьями, опершись на руку Тома Парди. Время от времени Скотт останавливается, чтобы полюбоваться видом, или обсудить с Томом какую-нибудь проблему из области флоры, или сказать ласковое слово собакам, но при этом ни на миг не перестает обдумывать очередную главу или размышлять о будущем своих детей, о том, удастся или нет рассчитаться с долгами, продав Opus Magnum, о политическом положении, о неизвестности, подстерегающей смертного за гробом. Осенью 1828 года он работал одновременно над новым романом, комментариями и предисловиями к томам собрания сочинений, серией рассказов из истории Шотландии и двумя большими статьями для «Квартального обозрения». С другой стороны, с июля 1828-го до января 1829 года он не вел «Дневника» — то ли потому, что на какой-то срок ему опротивело заносить на его страницы «бесконечный ворох пустяков», то ли оттого, что сам с большим трудом разбирал собственный почерк. Когда Баллантайн попросил его перечитывать рукописи, прежде чем отправлять их в типографию, Скотт взмолился: «Я бы отдал 1000 фунтов, будь у меня такие деньги, но мне проще написать, чем прочесть».

Обычно он бывал в высшей степени обязательным корреспондентом и неукоснительно отвечал на письма, однако в 1828 году стал временами проявлять к этому полное безразличие, и даже перспектива получить подарок от Гёте не заставила его встрепенуться Молодой человек по имени Томас Карлейль сообщил ему, что великий поэт Германии посылает в дар сэру Вальтеру Скотту две медали со своим или, по крайней мере, похожим на свое изображением. «Понятно, — писал Карлейль Скотту, — сколь льстит моему тщеславию и любви к чудесному мысль о том, что посредством чужестранца, коего я и в глаза не видел, я вскорости смогу удостоиться чести быть допущенным к моему повелителю-соотечественнику, которого я так часто лицезрел на людях, каждый раз мечтая о праве встречаться и общаться с ним накоротке». Повелитель-соотечественник не польстил, однако, его любви к чудесному, оставив без ответа два письма Томаса, и тот в конце концов попросил Джеффри передать Скотту медали. Это было непохоже на Скотта, отличавшегося исключительной любезностью и доброжелательностью, особенно по отношению к молодым людям. Видно, от ревматизма порой не только костенеют суставы, но и черствеет сердце.

На исходе того же года Скотта встревожило нечто куда более серьезное, чем его собственные недуги. Узнав, что у сына Вальтера открылся кашель, он умоляет его поехать для поправки здоровья на юг Франции: «Что проку от моей борьбы, когда она не пойдет во благо моим детям, и если ты, упаси Господь, вконец подорвешь свое здоровье, я со всей решимостью заявляю: пусть их забирают и Абботсфорд, и все остальное, ибо я не захочу и не буду гнуть спину, чтобы сохранить его для семьи, хотя сейчас отдаюсь этим трудам с радостью и удовольствием». Напомнив Вальтеру о том, что их всегда связывала дружба более крепкая, нежели обычные отношения между отцом и сыном, Скотт присовокупляет: «Молю тебя, со всем тщанием исполняй предписания врачей, а когда тебя начнут одолевать соблазны, вспомни о своем старом отце, которому ты, им поддавшись, разобьешь сердце». Молодой человек, дослужившийся к тому времени до майора, внял этим советам и скоро поправился.

От случая к случаю Скотт позволял политическим страстям впутываться в столь серьезное дело, как существование личности, но даже Хэзлитт, кардинально расходившийся с ним по политическим вопросам, со всей объективностью признавал, что в своих романах Скотт выступал как истинный художник, что его разум был свободен от сектантского фанатизма и предубеждений и что своему читателю он стремился передать терпимое отношение ко всем столь несхожим проявлениям человеческой натуры. «Его сочинения (в совокупности) — чуть ли не переиздание всей человеческой природы», — говорил Хэзлитт, считавший, что Скотт, подобно Шекспиру, «перерос даже собственную славу». Если же сэр Вальтер и принимал участие в политических схватках, то исключительно по одной из двух причин: либо когда что-то грозило свободе его родины, либо когда государство оказывалось перед лицом серьезной опасности, как то было в связи с вопросом об эмансипации католического меньшинства[91]; в этом последнем случае Скотт оказался в одной упряжке с вигами — ситуация, для него нежелательная и малоприятная, однако

Стоять же пред готовым рухнуть зданьем —Не мужество, а просто безрассудство[92],

а Скотт понимал, что битва за эмансипацию в общественном мнении страны уже выиграна до начала парламентских дебатов. Спасти нацию, верил он, может только герцог Веллингтон, и, когда стало ясно, что премьер-министр и сэр Роберт Пиль намерены удовлетворить требования католиков, Скотт посоветовал Локхарту попридержать Саути на страницах «Квартального обозрения», поскольку Саути до остервенения ненавидел католицизм, а время требовало умеренности. «Вы решили, что должны в этом деле дать Саути свободу действий, не то он уйдет из „Обозрения“. Да где ж это видано, чтобы лоцман приказывал: нужно поставить к штурвалу такого-то пассажира, иначе он сойдет с корабля. Ну и пусть себе сходит к чертовой бабушке!» К вящему беспокойству своих друзей-тори, Скотт даже появился на митинге и внес проект резолюции в поддержку католиков, а когда в парламенте зачитывали текст Эдинбургской прокатолической петиции, его имя приветствовали шумными возгласами одобрения. Однако, насколько это было возможно, Скотт держался от политики подальше; в 1828 и 1829 годах у него и так хватало забот и хлопот. Здоровье его ухудшалось. К ревматизму добавились ознобыши — младенческое заболевание, за которым, предполагал Скотт, должны последовать и другие детские недуги вроде кори или ветрянки: «Единственная надежда — вдруг заново прорежутся зубы». Затем постепенно стало слабеть зрение и появились неприятные ощущения после приема крепких напитков: «Сегодня у меня отобедал мой поверенный — осушили бутыль шампанского и две бутылки кларету, — по старым временам, я бы сказал, весьма скудное возлияние для трех персон: с нами был Локхарт. Но я почувствовал, что перепил, и мне было нехорошо». В начале мая 1829 года произошло кое-что похуже, о чем он не преминул написать сыну Вальтеру: «За последние три дня я выдал (букву „д“ можешь заменить на две „с“) довольно много крови... Я не собираюсь, ежели это в моих силах, умирать раньше положенного по этой причине, но когда из человека вместо водички льется кровь, невольно подумаешь о том, что тут недолго и в ящик сыграть». К этому неприятному симптому прибавились головные боли, и ему прописали банки. Эту последнюю измышленную медиками пытку он перенес спокойно, а поскольку банки хорошо

Вы читаете Вальтер Скотт
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату