Твиста». Но Феджин оказался Макриди не по плечу, и прошло два поколения, прежде чем на сцене в исполнении Бирбома Три[80] ожил тот самый еврей, которого создал Диккенс. Потом Диккенс как-то прочел Макриди свой водевиль. «Он читает не хуже опытного актера. Удивительный человек!» — заметил Макриди у себя в дневнике. Форстер, присутствовавший при чтении, отзывался на каждую шутку громоподобным хохотом, надеясь, что на постановщика произведут должное впечатление комедийные возможности водевиля. Однако ни сама вещь, ни громкое одобрение Форстера не пробудили в Макриди должного энтузиазма, и он отклонил водевиль. По этому случаю Диккенс послал ему дружелюбную записку: «Поверьте, ничто в этой истории не вызывает во мне разочарования, кроме мысли о том, что я не смог оказаться Вам в чем-то полезен». Макриди был тронут и поведал страницам своего дневника, что поступки Диккенса «делают ему честь. Истинное наслаждение встретиться с человеком возвышенным и добросердечным. Для меня Диккенс и Бульвер — это неоспоримо благородные образцы человеческого благородства».
В 1839 году у Макриди и его семейства наладились с Диккенсами такие близкие отношения, что актер то и дело заходил к другу скоротать вечерок в «очень непринужденной и теплой обстановке». Однажды за ужином, устроенным по поводу крестин одного младенца и дня рождения другого, были произнесены спичи, которые пришлись не по вкусу Макриди. Зато другой спич привел его в отличное расположение духа, и не удивительно: это был тост за здоровье героя дня, предложенный Диккенсом во время обеда, устроенного Шекспировским клубом в честь Макриди. Тут Диккенс говорил «весьма искренне, красноречиво и трогательно», заключив свою речь «мадригалом в мой адрес, который привел меня в совершенное умиление». Шекспировский клуб просуществовал недолго, и даже Диккенс при всей своей находчивости не сумел его спасти. Дело было так. Однажды, когда члены клуба собрались под председательством Боза, слово для тоста взял Форстер и был так самоуверен, так назойливо громогласен, что раздраженные гости — из тех. кто помоложе, — стали шумно выражать свое неодобрение. Форстер вышел из себя и затеял перебранку. Диккенс несколько раз пытался восстановить порядок, но в конце концов был вынужден покинуть председательское кресло. Клуб распался. Впрочем, Макриди и Диккенса не слишком огорчало это обстоятельство: весною 1838 года они были избраны членами литературного клуба «Атэнеум». У друзей было много общего: они сходились во вкусах, в политических и религиозных убеждениях — только театром писатель, несомненно, был одержим гораздо больше, чем актер. Роднили их и общие увлечения: оба были страстными ходоками, с интересом обследовали тюрьмы, обожали танцевать и однажды были застигнуты на месте преступления, играя в чехарду с Джеролдом, Маклизом и Форстером.
Много летних месяцев в период между 1836 и 1840 годами провел Диккенс либо в Элм Лодже (Питершэм), либо в Эйлза Парк Виллас (Твикенгем), — провел в трудах и забавах, самозабвенно отдаваясь всему, за что бы ни взялся. Вместе с ним здесь и там проводили дни, а то и недели старые друзья: Томас Бирд и Томас Миттон — и новые приятели: Эдвин Лэндсир, Дэниэл Маклиз, Гаррисон Эйнсворт, Кларксон Стэнфилд, Дуглас Джеролд, Т. Н. Тальфур, Макриди, Теккерей и многие другие; а также его собственная семья и родственники жены. И все были обязаны вместе с ним принимать участие в играх, экскурсиях и местных спортивных состязаниях. Чего он только не затевал! И бег, и прыжки, и метание колец! Играли в крикет и в волан[81], играли на бильярде, запускали воздушные шары, устраивали танцы — всего не перечесть! И все это с шумом, с азартом, и самым шумным, самым азартным участником всех игр и развлечений был Диккенс, отдававшийся им без остатка. Опьяненный быстрым успехом, он наслаждался забавами, как дитя, и его возбуждение передавалось другим, заражало их. Бывали, правда, минуты, когда у него портилось настроение — скажем, из-за какой-нибудь особенной злобной рецензии. Как все большие писатели, он был жертвой того, что Маколей[82] называет «свирепой завистью честолюбивых тупиц» от литературы. Но он относился к нападкам достаточно мудро: вспылит на несколько секунд, проведет час в горьких размышлениях — и выбросит всю эту чепуху из головы. Много лет, как и теперь, газета «Таймс» с лютой злобой обрушивалась на его романы, чем по мере сил отравляла ему жизнь в молодые и в зрелые годы, но он всегда утешал себя мыслью о том, что это не беда, если всякая мерзость так и лезет в глаза, заслоняя остальное: «Ведь столько хорошего в каждом мгновенье нашей жизни, что мы порою едва отдаем себе в этом отчет».
Осенью 1838 года он на две недели устроил себе каникулы — уехал из Лондона вместе с Хэблотом К. Брауном. Первым долгом остановились в Лимингтоне, затем навестили Кенилворт, «и оба пленились им, — писал Диккенс жене. — Право же, летом надобно
Первые семь лет супружеской жизни самым любимым местом в Англии для него оставалась деревушка Бродстерс. Так много бродстерских домов связано с ним или его героями, что нынешние ее жители, должно быть, дивятся порой, как это дедам и прадедам еще удавалось отыскать там и себе хоть какое-то жилье. Живя там с семьею, Диккенс усердно трудился, усердно вышагивал положенные мили, регулярно купался, с воодушевлением принимал гостей и, когда мог улучить свободную минуту, любовался морем. «Трое суток на море ревела буря, — писал он Форстеру в сентябре 1839 года. — а вчера вечером была такая волна! Жаль, что Вы не видели! Я кое-как добрался до пирса, заполз под большую лодку на берегу и почти час глядел, как разбиваются волны. Вернулся, разумеется, вымокнув до нитки».
Родитель его и братья тем временем отбились от рук. Фредерика, унаследовавшего папенькину страсть к возлияниям, Чарльзу удалось пристроить клерком в казначейство. Но вот другие — это была проблема. Отец — тоже. Джон Диккенс — не более и не менее — распродавал собирателям автографов и сувениров листки бумаги, на которых было что-нибудь написано рукою Чарльза, брал взаймы деньги у издателей, воображавших, будто, выручая отца, они делают одолжение сыну. Нужно было срочно принимать меры. Оставался лишь один способ избавиться от беспокойных родственников: отправить их из Лондона, и чем дальше, тем лучше. И вот с обычной для него энергией и решительностью Диккенс в марте 1839 года поехал в Эксетер, остановился в Новой Лондонской гостинице, обследовал окрестности и нашел симпатичный коттедж в Альфертоне («домик — прямо загляденье», ровно в миле от Эксетера по Плимутской дороге, в «такой красивой, живописной, восхитительной сельской местности, какой я еще не видывал»). Решив, что в подобном местечке родители, конечно же, будут жить припеваючи (сам с наслаждением поселился бы там, будь он постарше), он без промедлений договорился о том, что снимает коттедж за двадцать фунтов в год, снова помчался в Эксетер, накупил ковров, посуды, мебели, раздобыл садовый инструмент, запасся углем — словом, постарался создать все удобства. Затем привез в Альфертон мать, чтобы она посмотрела, все ли в порядке; попросил одного приятеля лично удостовериться в том, что отец, братья и комнатная собачка погрузились в карету и выехали из Лондона, и тогда только сам прилетел домой, чтобы успеть подготовить очередной выпуск «Николаса Никльби».
Родители почему-то не разделили его восторгов, и очень скоро Чарльз стал получать письма в духе Микобера от отца и послания в стиле миссис Никльби от маменьки. И те и другие вызывали в нем отвращение. Впрочем, со временем родственники попривыкли, обжились и не докучали ему своими приездами в Лондон. Правда, Джон Диккенс все-таки умудрялся странствовать по Англии в поисках то ли работы, то ли простаков, готовых дать денег взаймы, а быть может, и просто, чтобы полюбоваться новыми