была в том, что он требовал большего, чем был в состоянии дать сам. Лишенный, по собственному убеждению, материнской любви, он постоянно искал ее у других, но только «спрос» в этом случае всегда превышал «предложение». Марию Биднелл он любил неистово, как человек, который томится по любви. Когда Мария отвернулась от него, можно было почти наверняка предположить, что первая женщина, которая ответит на его чувство, станет его женой. Из дочерей Хогарта на выданье была только Кэт, а так как никакими яркими особенностями она не отличалась, то именно ей и было суждено сделаться миссис Чарльз Диккенс.
Это была тихая девушка, незлобивая и покладистая, сдержанная, с ленцой. Пухленькая, свежая, она была миловидна; синие глаза под тяжелыми веками, чуть вздернутый носик, прекрасный лоб, маленький круглый рот, яркие губы, мягкий подбородок. Двигалась она неторопливо, чуточку неуклюже и всегда казалась немного сонной. Зато голос у нее был приятный, а лицо во время разговора освещалось прелестной улыбкой. Те, кто был знаком с нею, говорили, что она напоминает героиню «Дэвида Копперфилда» Агнес, и этому нетрудно поверить, хотя Маклиз[37] вдобавок к другим достоинствам наделяет ее в своих портретах еще какой-то затаенной чувственностью. Если судить по письмам мужа, ей был не чужд юмор, но выражался он преимущественно в каламбурах. Такова была счастливица, к которой обратилось чувство Диккенса: ни он, ни она в то время не подозревали, что это был только отзвук его бурной страсти к Марии Биднелл. Диккенс играл роль влюбленного с таким жаром, так самозабвенно, что и Кэт подхватило этим вихрем. Почему он так поступал, станет ясно, когда речь пойдет о некоторых особенностях его характера. Однако человек, который любит по-настоящему, не станет, подобно Диккенсу, заключать накануне свадьбы соглашение с невестой о том, что, если один из них полюбит еще кого-нибудь, другой будет поставлен об этом в известность. Подобная оговорка в брачном контракте выглядит приблизительно так же, как если бы, готовясь принять католичество, верующий сообщил священнику, что, если он вздумает когда-нибудь перейти в магометанство, ничто не должно ему помешать. Кэт была не так умна, чтобы догадаться об этом.
Через три недели после обручения произошла первая размолвка. Из письма Диккенса к невесте в мае 1835 года ясно, что она проявляла свою любовь не так пылко, как ему хотелось бы. «Внезапная и ничем не вызванная холодность, которую ты проявила в обращении со мною, удивила и больно ранила меня — удивила оттого, что нельзя представить себе, как в одном сердце могут соединиться любовь и такое мрачное, железное упорство; а ранила потому, что теперь ты значишь для меня несравненно больше, чем прежде». Он предостерегает ее: «То, что можно подчас скрыть от влюбленного, всегда разглядит или угадает муж... Если ты действительно меня любишь, мне бы хотелось, чтоб ты была достойна себя. Твоя любовь должна, подобно моей, быть выше банальных уловок и вздорного кокетства, оскверняющих, делающих посмешищем само слово „любовь“. Ее ветрености он противопоставляет свое постоянство, напоминая о том, что оставил ради нее друзей, о том, как огорчался, когда она была больна, как радовался ее выздоровлению. «Я не
Кэт немедленно капитулировала. Ее ответ в полной мере обнаруживает «то душевное, то превосходное чувство, каким, я знаю, ты обладаешь и в котором, как мне подсказывает сердце, тебе нет равных. Если бы только ты взяла себе за правило выказывать мне ту же ласку и доброту, когда не в духе, я без всякого преувеличения мог бы сказать, что не нахожу в тебе ни единого недостатка. Ты просишь „снова“ полюбить тебя, но в этом нет нужды —
«Знаешь ли ты, мое солнышко, что я не видел тебя со вчерашнего вечера? Кажется, целое столетие».
«Если бы я попытался выразить словами хотя бы самую малую долю чувств, которые питаю к тебе, это была бы напрасная и безнадежная попытка».
«Навеки неизменно твой».
«Благослови тебя бог, жизнь моя — нет, более чем жизнь».
«Береги себя, не ради себя, но ради
Письма начинались словами: «Любовь моя, родная, милая!», «Душенька моя дорогая!», «Милый мой Мышонок!», «Ненаглядная Свинка!» — и кончались поцелуями — тысячами, миллионами, «бессчетным количеством» поцелуев. Влюбленные тешили себя, переписываясь на особом, «ребячьем» языке; нетрудно догадаться, что они скоро стали чувствовать себя друг с другом совсем непринужденно. «Надеюсь, мы не настроены „букой“, — гласит приписка к письму из Каттеринга, а из Хэтфилда Диккенс шлет уверения в том, что любит ее „очень-преочень“.
Иногда он бывал слишком занят и не мог с ней увидеться; нередко после работы у него едва хватало сил наспех черкнуть ей несколько строк. Кэт сетовала на то, что он перегружен работой, огорчалась, что он не показывается так долго. По некоторым фразам можно, пожалуй, заключить, что она не особенно верила в искренность его чувств: «Значит, ты думаешь, что не видеть тебя доставляет мне удовольствие...», «Очень жаль, милая моя девочка, что мое давешнее письмо показалось тебе натянутым и холодным... Это получилось вовсе не преднамеренно». Или: «Мне кажется, что ты еще не сумела подавить недоверчивость, излишнюю мнительность, свойственную тебе». И еще: «С любовью и от души всегда твой. Поверь этому (если ты вообще чему-нибудь способна верить)».
Случалось, что он проводил весь день за работой и, чувствуя, что не в состоянии навестить Кэт, просил ее зайти к нему утром вместе с Мэри, ее сестрой, и приготовить ему завтрак. Он неизменно настаивал при этом, чтобы гостьи были пунктуальны.
Брат Диккенса, Фред, успешно выполнявший обязанности посыльного, бегал с записками с Фернивалс- инн в Бромптон и обратно, но по возрасту не годился на роль компаньонки, опекающей молодую особу. «Я против того, чтобы пускать вас с Фредом одних через весь Лондон, — особенно по Вест-Энду[38]. Как мне хочется побыть с тобой сегодня вечером! Какое это было бы наслаждение, окончив работу, посидеть с тобой у камина — нашего камина; искать в твоей нежности, твоей доброте отдохновение и счастье, какого — увы! — не найдешь в одиночестве холостого жилья! Необходимость, и только необходимость, вынуждает меня пожертвовать хотя бы одним вечером в неделю и лишить себя удовольствия побыть с тобой. Я знаю, ты не поверишь этому, хотя, в сущности, обязана поверить. Единственное, что мне остается (пока не кончена книга), это думать, что в будущем мне еще не раз удастся убедить тебя в том, что ты была несправедлива. Неужели ты не понимаешь, что работать так, как работаю я, не более эгоистично, чем предаваться удовольствиям, и что мною движет одна мысль, одна цель — забота о твоем будущем, о твоем счастье и благополучии?»
Он так уставал, что в конце концов валился с ног, заболевал. Однажды он принял большую дозу каломели, которая произвела у него внутри «столь странные пертурбации», что он был «решительно не способен выйти из дому». Головокружения, мигрени, слабость изводили его постоянно, и как-то раз, просидев за работой до трех часов утра, он «провел всю ночь — если эти часы еще могут быть названы ночью — в мучениях, превосходящих все, что мне ранее довелось испытать, и вызванных приступами острой боли в боку». Однако он так «привык быть жертвой подобных приступов», что они в конце концов перестали тревожить его. Осенью 1835 года Кэт (так же, как и ее мать) заболела скарлатиной, и Чарльз ежедневно часами просиживал у ее кровати. Правда, чтобы вызвать побольше сочувствия, больная подчас преувеличивала свои страдания. Нельзя, однако, сказать, чтобы ее возлюбленный охотно шел ей навстречу. «Очень трудно расточать утешения, когда сам нуждаешься в них, — пишет он, — право же, душа моя, сравнительно с моим положением твое кажется мне почти завидным». Жар? Ну что же: «Я и сам сгораю — от желания быть с тобой».
Весь этот год ему приходилось брать понемногу взаймы, чтобы прокормить себя и семью своего отца, в