Выбрал месяц, который не очень мухами засижен, прицепил на себя, как раз во весь живот пришелся, как по мерке, шинель застегнул, месяца не видно.
Высунулся с неба, а корабль отошел, до него сразу пропасть стала.
Что делать? Не сидеть же век на небе? Размотал шарф с шеи, распустил его в одну ниточку, кинул вниз, начал спускаться. До конца нитки спустился. До корабля, до палубы, верст полтораста осталось. Такой-то пустяшный кусок и скочить не сколь хитро.
Начальство в большом беспокойстве было, что в небе дыру сделали, и не заприметило, как я на небо забрался и с неба воротился.
Вечером на поверке я шинель распахнул. Что тут сталось!
Свет от месяца на моем животе на полморя полыхнул! Это для неба месяц вроде перегоревшей лампочки, а здесь, на земле, от него свет даже свыше всякой меры.
Командиры забегали, руками хлопают, руками машут, кричат мне:
– Малина, не светь!
Я выструнился, месяцем выпятился и рапортую:
– Никак нет, ваше командирство, не могу не светить. Это мое нутро светит тоской по дому. Как получу отпускну, так свет сам погаснет.
Начальство сейчас написало увольнительну записку домой, печати наставило для крепости. Я шинель запахнул – и свету нету.
А в нос мне всякой пыли с небесного чердака напопало: и ветровой, штормовой, грозовой, громовой. Я на корму стал да как чихнул ветром, штормом, грозой с громом!
Разом корабль к берегу принесло. В те поры, надо сказать, страсть уважали блеск на брюхе. Всякой дешевенькой чиновничишко светлы пуговицы нацеплял, а который чином поболе, то всяки блестящи отметины на себя лепил. У самых больших чиновников все брюхи были в золоте и зад золоченый, им и спереду и сзаду поклоны отвешивали.
У кого чина не было, а денег много, тот золоту цепь поперек брюха весил. Народ приучен был золотым брюхам поклоны отвешивать. Я это знал распрекрасно.
Вышел я на берег и прямо на вокзал, и прямо в буфет. Меня пускать не хотели.
– Куда прешь, матрос, здеся для чистой публики! Нас, матросов и солдат, и за людей не признавали. Я шинель распахнул, месяцем блеснул до полной ослепительности.
Все заскакали, закланялись. Ко мне не то что с поклоном, а с присядкой подлетели услужающие и говорят:
– Ах… – и запнулись, не знают, как провеличать, – не желательно ли вам откушать? Всяка еда готова, и выпивка на месте!
Я сутки напролет сидел да ел, ел да пил. Ведь не ближний конец до неба добраться и с неба воротиться, так проголодался, что суток для еды мало было. Отдал приказ поезду меня дожидаться. Заместо платы за еду я месяцем светил. С меня денег не просили, а всякого провианту за мной к поезду вынесли, чтобы в пути я не оголодался.
В вагон не полез: в вагоне с месяцем тесно и никто не увидит моей светлости. Уселся на платформу. Меня подушками обложили, провианту наклали. Шинель я снял. И пошло сияние на все округи! Это для неба месяц был не гож да прошломесячный, а для нас на земле так очень даже много свету.
Светило не с неба на землю, а с земли до неба, и така была светлынь, что всю дорогу и встречали, и провожали с музыкой, и пели «Светит месяц».
Домой приехал. Начальство не знало, как надо почтение выказать такому сияющему брюху.
Парад устроили, с музыкой до самой Уймы провожали, ура кричали.
Только вот месяц на небе в холоду держался, ветром обдувало, а здесь на земле тухнуть стал – и погас.
В хозяйстве все идет в дело. На том месяце хозяйки блины, пироги, шаньги пекут. Как сковородка месяц и великоват, ну да большому куску рот радуется.
В гости приходи – блинами угощу, блины-то каждый с месяц ростом. Поешь – верить станешь.
За дровами и на охоту
Поехал я за дровами в лес. Дров наколол воз, домой собрался ехать да вспомнил: заказала старуха глухарей настрелять.
Устал я, неохота по лесу бродить. Сижу на возу дров и жду. Летят глухари. Я ружье вскинул и – давай стрелять, да так норовил, чтобы глухари на дрова падали да рядами ложились.
Настрелял глухарей воз. Поехал, Карьку не гоню – куды тут гнать! Воз дров, да поверх дров воз глухарей. Ехал-ехал да и заспал. Долго ли спал – не знаю. Просыпаюсь, смотрю, а перед самым носом елка выросла! Что тако? Слез, поглядел: между саней и Карькиным хвостом выросла елка в обхват толщиной. Значит долгонько я спал. Хватил топор, срубил елку, да то ли топор отскочил, то ли лишной раз махнул топором, – Карьке ногу отрубил. Поскорей взял серы еловой свежей и залепил Карькину ногу. Сразу зажила! Думашь я вру все? Карьку выведу. Посмотри, не узнашь, котора нога была рублена.
Как поп работницу нанимал
Тебе, девка, житье у меня будет легкое, не столько работать, сколько отдыхать будешь!
Утром станешь, как подобат, – до свету. Избу вымоешь, двор уберешь, коров подоишь, на поскотину выпустишь, в хлеву приберешь и спи-отдыхай!
Завтрак состряпашь, самовар согрешь, нас с матушкой завтраком накормишь и спи-отдыхай!