Я держусь обеими руками за стол, все еще думаю — он шутит.
— Василий Онаньевич, бумагу-то нотариальную забыли?
— Какую бумагу?
— Зимой делали.
— Мало ли я зимой бумаг сделал! Неси ее и приведи писаря.
Слетал домой за бумагой, добыл писаря. А руки-то, а колени-то трясутся. Зубов рявкнул:
— Читай Корельскому его бумагу!
Писарь читает:
«Я, крестьянин такой-то волости, Матвей Иванов Корельской, сим удостоверяю, что промышлял на купца Василия Ивановича Зубова на обычных для рядового мурманского промышленника условиях. Договоренную плату деньгами и рыбой получил сполна и никаких претензий не имею. В чем и подписуюсь.
М. Корельской».
… Не хочу рассказывать плачевного дела! Две недели я без языка пролежал. Опомнюсь — клубышком катаюсь, поясом вьюсь. Мне сорок годов, я до кровавого поту работал — и все, все прахом взялось!
Все отнял Зубов, оставил с корзиной…
Тут праздник привелся. Я вытащил у жены остатние деньжонки, напился пьян, сделался, как дикой. Полетел по улице да выхлестал у Зубова десять ли, двенадцать ли рам. Меня связали, бросили в холодную.
После я узнал, что в тот же вечер мужики всей деревней приступили к Ваське Зубову, просили мои деньги отдать. Он от всего отперся.
— Пусть подает в суд. Вы ставаете свидетелями?
Мужики ответили:
— Не знаем, Зубов, не знаем, можно ли, нет ли на тебя в суде доказать, по делам твоим тебе давно бы камень на шею, безо всякого суда. Помни, Зубов, собачья твоя совесть, что придет пора, ударит и час. Мы тебе Матюшкино дело нарежем на бирку…
Спасибо народу, заступились за меня. Не дали мне духом упасть. Я не спился, не бросил работать и после Зубова разоренья, только радость моя потерялась, маяк мой померк, просвету я впереди не увидел. Годы мои далеко, здоровье отнято. Больше мне не подняться.
Да я бы так не убивался, кабы одинокой был. Горевал из-за робят, из-за жены.
С воплем ей говорю:
— Ох, Матрешка! Мне бы тебя в землю запихать да робят в землю, вот бы я рад сделался, что не мучаетесь вы!
Она рядом сядет, мою-то руку себе на голову тянет:
— Матюша, полно-ка, голубеюшко! Мы не одни, деревня-то как за нас восстала… Это дороже денег! Гляди, мужики с веслами да с парусами несутся: видно, сельдь в губу зашла, бежи-ка промышляй!
Однако я в море не пошел, поступил в Сороку на лесопилку. Мужики ругают меня:
— Эдакой свой опыт морской под ногу Ваське хочешь бросить! Мало ли хозяев, кроме Зубова…
— Все хозяева с зубами…
Доски пилю — в море не гляжу, обижусь на море. Сколько уж в сонном видении по широкому раздольицу поплаваю… Сердце все как тронуто. Я в Корелу не показываюсь, фрегата Васькиного видеть не могу.
Копейки, конечно, откладываю. Не на корабль — кораблем батраку Матюшке не владеть, — откладываю робятам на первый подъем, чтобы не с нищей корзиной жизненный путь начинали. Дети мои зачали подыматься, об них мое сердце заболело. Боюсь, не хочу, чтобы дети к Зубовым в вечну работу попали.
После Зубова разоренья еще пятнадцать лет я не отдыхивал ни в праздник, ни в будни, ни зимой, ни летом. Было роблено… Сердита кобыла на воз, а прет его и под гору и в гору.
В одном себя похваляю: грамоте выучился за это время, читать и писать.
Матрешке моей тяжело-то доставалось. Ухлопается, спину разогнуть не может, сунется на пол:
— Робята, походите у меня по спине-то…
Младший Ванюшка у ей по хребту босыми ногами и пройдет, а старшие боятся:
— Мама, мы тебя сломаем…
Тяжелую работу работаем, дак позвонки-то с места сходят. Надо их пригнетать.
Матрена смолоду плотная была, налитая, теперь выпала вся. Мне ее тошнехонько жалко.
— Матрешишко, ты умри лучше!
— Что ты, Матвей! Я тебе еще рубаху стирать буду!…
Пятнадцать годов эдак. Всю жизнь так!…
Что же дальше? Дальше германская война пошла. Два сына кочегарами на пароходе ходят, я на заводишке дерьгаюсь: только и свету, что книжку посмотрю.
А потом — что день, то новость. В Петербурге революция, у нас бела власть. Про свободу сказывают, а Зубов в Учредительное собрание снарядился.
Преполовилась зима девятьсот двадцатого года. В одно прекрасное утро бреду с завода, а в Сороке переполох, Начальники и господа всяких чинов летят по железной дороге, кто под север, кто под юг… Что стряслось?
— Бела власть за море угребла. Красна Армия весь Северный край заняла…
Наутро мне из Корелы повестка с нарочным — явиться спешно в сельсовет. Все как во сне. Бежу домой, а сам думаю: «Судно зубовско где? Красна власть отобрать посмела ли? Вдруг да Васька на меня из- за лесины, как тигр, выскочит…»
С женкой поздороваться не дали, поволокли на собранье. Собранье народа в Васькиных палатах идет вторы сутки.
Сажусь у дверей, меня тащат в президиум и кричат всенародно:
— Товарищи председатели! Матвей Иванов Корельской здесь!
Над столом красны флаги и письмена, за столом товарищи из города, товарищи из уезда. Тут и мое место. Васька бы меня теперь поглядел…
Шепчу соседу:
— Зубов где?
А председатель на меня смотрит:
— Вы что имеете спросить, товарищ Корельской?
Я встал во весь рост:
— Василий Онаньев Зубов где-ка?
Народ и грянул:
— О-хо-хо-хо! Кто о чем, а наш Матюша о Зубове сохнет! О– хо-хо-хо!!
Председатель в колокольчик созвонил:
— Увы, товарищ Корельской! Оставил нас твой желанный Василий Онаньевич, усвистал за границу без воротиши.
— А судно-то егово? Это не шутка, трехмачтово океанско судно!
— Странный вопрос, товарищ Корельской! Вы — председатель местного рыбопромышленного товарищества, следовательно, весь промысловый инвентарь, в том числе и судно бывшего купца Зубова, в полном вашем распоряжении…
— Я?… В моем?…
— Да. Вчера общее собрание Корельского посада единогласно постановило просить вас принять председательствово вновь организованных кооперативных промыслах, как человека исключительного опыта.
Я заплакал, заплакал с причетью:
— Я думал, мой корабль — о шести досках, думал, по погосту мое плаванье, а к моему плачевному берегу радость на всех парусах подошла: «Полетим, говорит, по широкому морскому раздольицу!» Сорок