экономно собравшись в одного человека. Вытянувшись на восемнадцать километров, чтобы оделить материей целую деревню, он вскоре сидит в доме в рядовом обличье. Чудо-телега, побившая незваных иноземцев-насильников, стоит под навесом как самое обычное сельское орудие.
Рисунок Писахова сохраняет массу правдоподобных, разительно зорко схваченных черточек жизни. Сказочная северная деревня Уйма ими-то и «привязана» к земле. В мире земном предметы, люди, растения, животные не могут легко меняться местами. А улыбки либо гримасы, перекликаясь друг с другом, будто пляшущие солнечные зайчики — волшебно претворяют подлинное в необыкновенное.
Писаховская фантазия — дар счастливый и достигающий исключительной поэтической силы. Малиновый солнечный свет вмерзает в снежные столбы, и их полыхание всю ночь озаряет деревню, превращая даже старух в маковые цветы. С лимона «обдирают» запах и вагонами отправляют из Архангельска в Москву. Чайки оставляют крыльями в тумане узор, и его перенимают кружевницы. Герой катит домой телеграммой по телеграфной проволоке, подпрыгивая на фарфоровых чашечках. Тепло таскают из печи, словно хлебные ковриги, теплом торгуют с лотка. Крестьянин видит чужие сны. Народ, поддев на вилы тучи, несет их на сухие поля…
Это подлинное пиршество воображения. Поток совершенно оригинальных образов. Ища подобий им в нашей новой литературе, ловец совпадений разводит пустыми руками. Более отдаленные параллели, притом международные, подчас установить можно: отдельные частности в сказках Писахова созвучны с похождениями Мюнхгаузена, Пантагрюэля, Швейка. Но верно ли вообще искать для прозы Писахова образцы литературные, если фантазию писателя питает свободная стихия русского ума, игра красноречия?
Писахов впервые в нашем литературном искусстве концентрирует и поднимает на высоту особой стилистической манеры то, что находим в народных анекдотических сказках-небылицах, песнях- скоморошинах, да еще разве в некоторых повестях старинного XVII века: речевые метафоры овеществляются, идиомы материализуются, — мир полнится парадоксами, небывалостями и непредвиденностями.
Чудеса обитают в сказках Писахова преимущественно на поморском Севере, ими — не в пример иным селам — особенно славна деревня Уйма, с которой «все» мечтают породниться.
Милая привязанность к родному краю была живительной для литературного таланта Писахова. «С детства, — говорит он, — я был среди богатого северного словотворчества… Иногда одна фраза даст тему для сказки: например:
«Какой ты горячой, тебя тронуть — руки обожгешь».
И не эта ли тоска по русской народной речи порождала у Писахова, побывавшего в Турции, Палестине, Египте, Италии, Греции, неизъяснимую тоску по Родине?…
Сам родной язык, со всем его богатейшим инструментарием, творит в сказках писателя.
Если о ком-то говорят: «измочален» — значит, его можно вживе вывесить на плетень, как сохнущую мочалу. Раз есть пословица о крепких словах, которыми подпирают заборы, — отчего не подпереть ими заборы сказочные? Отчего при этом не добавить: «На крепких словах, что на столбах, горки ледяны строят»? Отчего не вспомнить слово доброе, о которое, мол, «старухи да старики опираются»? Прозвище «Перепилиха» столь выразительно, что его обладательнице ничего не остается, как доказать способность перепилить голосом и медведя, и мужика, и всякого, кто подвернется. Если герой «разгорячается», то уж натурально, и в кармане у него даже закивает в бутылке вода… Затертые разговорные метафоры у Писахова расцветают, и вокруг них начинает развертываться прихотливо-узорчатое повествование.
Будто объяснение к заглавному слову возникает сказка «Инстервенты», с поистине бессмертной народной ненавистью ко всякого рода национальному порабощению и угнетению. Словесная игра организует сюжет сказки «Царь в поход собрался», где весть о «писаных-печатных» пряниках доходит «до царского двора» и (логика комического заострения образа у Писахова здесь безукоризненна!)… «до царской подворотни». «Печатные» пряники вызывают страх недалеких министров и карликового царя перед самочинной народной «печатью», а затем приказ «опечатать» пряники приводит царя и его камарилью к полной конфузии.
Писахов любил рассказывать свои произведения ученикам, которым преподавал в архангельских школах рисунок, и оттого сказки его обладают непосредственной устностью, «аудиторностью»: в них используются рифмы народной драмы, красноречие Торжка, звенят чисто фонетические элементы речи: подчеркнуто сближаются слова-близнецы, являются слова-«перевертыши».
«Сказки не то, что писать о чем-либо знаемом. Там только надо обсказать. В сказке, часто, не знаю, как повернется узор. Столько соблазнов! Будто зазывают в разные закоулки, полянки. Бывает, что плету одну, а рядом вьется другая сказка. Иногда теряется, а порой и попутную удается на бумагу уложить. Пока сказка вьется, пока вся еще не сказана, узор еще не совсем готов и нет последнего словечка, сказка хрупка. Законченную торопятся назвать народной!» — исповедовался Писахов в письме ленинградскому собрату Ивану Соколову-Микитову.
Сказки Писахова зачерпнуты из колодца живой и чистой северной речи, и этого было бы достаточно, чтобы признать за его книгой неоспоримое литературное значение. Но почвенные связи писателя, самый тип его отношения к традициям фольклора имеют смысл гораздо более принципиальный.
Писахов — из той русской литературной плеяды, которая своевременно ощутила, что жизнь народной культуры находится в XX веке на переломе развития, что уже вершится бесповоротная смена исторических форм массового народного творчества и что вместе с исчезновением в сельской местности старинной народной обрядности начинает «сбывать» прежде полноводный классический фольклор. Пересыхает одно из русел преемственности национальной культуры, и плеяда — Писахов, Шергин, Бажов, Мисюрев, и другие родственные им писатели, которые еще не получили своей подлинной историко-литературной оценки, — дала совершенные образцы синтеза профессионального и стихийного словесного искусства. Ее вклад в закрепление и перенесение в литературу сокровищ народного творчества определяется не только яркостью индивидуальности каждого представителя неповторимой школы, но и этой прямотой и непосредственностью связи их искусства с еще активно пульсировавшими в тот час родниками-первоисточниками.
В Степане Писахове будут всегда привлекать яркость таланта, неутомимая жажда творчества и восхищения действительными достоинствами многообразной русской первородной культуры, которой он постоянно находил аналогии в великих историко-художественных ценностях других стран.
Еще в 1923 году Писахов показывает на Архангельской краевой художественно-промысловой выставке коллекцию из пятисот рождественских «козуль» — ритуальных расписных фигурных печений. Его волнует сходство русских языческих пресновиков с новогодними немецкими пряниками, а того более — изображение на козулях холмогорских крылатого солнца Египта, на мезенских — лотосов Индии. Между эмблематикой стран полуденного, индигового неба и края полярных сполохов обнаруживался изумляющий мифологический параллелизм.
Изумление Писахова, однако, ничуть не трогает некоторых этнографов: коллекция козуль гибнет… Спустя годы Писахов расскажет, как в порыве гнева дал в театре публично пощечину бюрократу, отметившему службу на родине Ломоносова варварским отношением к произведениям народного творчества.
И вот когда вместе с патриотами Севера — Б. Шергиным, О. Озаровской, А. Поповым, П. Истоминым, А. Покровской, Е. Тагер Писахов вел борьбу против убогих взглядов на крестьянскую культуру, он и создал первые свои сказки. А встретив однажды в 1928 году в пригородной архангельской деревне Уйме даровитого рассказчика небылиц старика Семена Кривоногова, по прозванью «Малина» (от него писатель услышал, как тот «на корабле через Карпаты ездил» и «как собака Розка волков ловила»), будучи очарован его искусством, так гармонировавшим с творческим устремлением самого писателя, Писахов решил вести все свои дальнейшие повествования от имени Сени Малины: он чтил «память безвестных северных сказителей», своих «сородичей и земляков».
Большое в искусстве не может возникнуть из примитива, из скудного морального и эстетического пожитка. Сказки Писахова — отражение человеческой души, которая творила в соприкосновении с великим: «В Москве, — обронил он в одном из писем, — мне надо каждый день видеть кремлевские звезды… В Архангельске мне надо видеть Двину».
«Жатва», которую пожинал писатель в год своего «совершеннолетия» (так он называл восемьдесят лет жизни), была обильна. Поздравления шли из Новгорода, Арзамаса, Вологды, Ленинграда, Москвы.