- И того ж нельзя сказать утвердительно. И видал его иногда в очень bon courage![168]
- Но все-таки, как вы полагаете, во всем этом ничего нет особенно серьезного? - говорила Елена.
- Серьезного ж нет ничего! - подтвердил Жуквич, очень хорошо понявший, что Елена желает, чтобы ничего серьезного не было.
- Я вас потому спрашиваю, - продолжала она, - что вы посмотрите, как это взволновало и встревожило князя; но что будет с ним, если это еще правда окажется!
- Да, к крайнему ж моему удивлению, я вижу, что он очень встревожен, произнес неторопливо Жуквич.
- Ужас что такое!.. Ужас! - подхватила Елена. - И каково мое положение в этом случае: он волнуется, страдает о другой; а я мало что обречена все это выслушивать, но еще должна успокаивать его.
Жуквич на это грустно только склонил голову и хотел было что-то такое сказать, но приостановился, так как в это время в зале послышались тяжелые шаги. Елена тоже прислушалась к этим шагам и, очень хорошо узнав по ним походку князя, громко проговорила:
- Прощайте, пан Жуквич.
- Прощайте, панна Жиглинская! - отвечал он, в свою очередь угадав ее намерение.
Князь, в самом деле, вышел из кабинета посмотреть, где Елена, и, ожидая, что она разговаривает с Жуквичем, хотел, по крайней мере, по выражению лица ее угадать, о чем именно.
На другой же день к вечеру Жуквич прислал с своим человеком к князю полученную им из Парижа ответную телеграмму, которую Жуквич даже не распечатал сам. Лакей его, бравый из себя малый, с длинными усищами, с глазами навыкате и тоже, должно быть, поляк, никак не хотел телеграммы этой отдать в руки людям князя и требовал, чтобы его допустили до самого пана. Те провели его в кабинет к князю, где в то время сидела и Елена.
- Телеграмма, ясновельможный пан! - крикнул поляк и, почти маршем подойдя к князю, подал ему телеграмму, а потом, тем же маршем отступя назад, стал в дверях.
Князь сначала сам прочел телеграмму и затем передал ее Елене, которая, пробежав ее, улыбнулась.
Телеграмма гласила нижеследующее: 'Я бываю у княгини Григоровой и ничего подобного твоим подозрениям не видал. Миклаков, по обыкновению, острит и недавно сказал, что французы исполнены абстрактного либерализма, а поляки - абстрактного патриотизма; но первые не успели выработать у себя никакой свободы, а вторые не устроили себе никакого отечества. Княгиня же совершенно здорова и очень смеялась при этом'.
- Вот видишь, я тебе говорила, что все это вздор! - произнесла Елена.
- Я очень рад, конечно, тому, если только это правда! - сказал князь. Ну, теперь, любезный, ты можешь идти, - отнесся он к лакею. - Кланяйся господину Жуквичу и поблагодари его от меня; а тебе вот на водку!
И с этими словами князь протянул лакею руку с пятирублевой бумажкой. Тот, в удивлении от такой большой награды, еще более выпучил свои навыкате глаза.
- Много милостивы, ясновельможный пан! - опять крикнул он и, повернувшись после того по- солдатски, налево кругом, ушел. Хлопец сей, видно, еще издавна и заранее намуштрован был, как держать себя перед русскими.
Елена видела, что полученная телеграмма очень успокоила князя, а потому, полагая, что он должен был почувствовать некоторую благодарность к Жуквичу хоть и за маленькую, но все-таки услугу со стороны того, сочла настоящую минуту весьма удобною начать разговор с князем об интересующем ее предмете.
Для большего успеха в своем предприятии Елена, несмотря на прирожденные ей откровенность и искренность, решилась употребить некоторые обольщающие средства: цель, к которой она стремилась, казалась ей так велика, что она считала позволительным употребить для достижения ее не совсем, может быть, прямые пути, а именно: Елена сходила в детскую и, взяв там на руки маленького своего сына, возвратилась с ним снова в кабинет князя, уселась на диване и начала с ребенком играть, - положение, в котором князь, по преимуществу, любил ее видеть. Она стала своему Коле делать буки, и когда Елена подносила свою руку к горлышку ребенка, он сейчас принимался хохотать, визжать. Потом, когда она отводила свою руку, Коля только исподлобья посматривал на это; но Елена вдруг снова обращала руку к нему, и мальчик снова принимался визжать и хохотать; наконец, до того наигрался и насмеялся, что утомился и, прильнув головой к груди матери, закрыл глазки: тогда Елена начала его потихоньку качать на коленях и негромким голосом напевать: 'Баю, баюшки, баю!'. Ребенок вскоре совсем заснул. Елена, накрыв сына легким шарфом, который был на ней, не переставала его слегка укачивать. Князь с полным восторгом и умилением глядел на всю эту сцену: лицо же Елены, напротив, продолжало оставаться оттененным серьезной мыслию.
- А у меня, Гриша, будет к тебе просьба, - начала она наконец.
- Ко мне? - спросил князь.
- Да!.. Вот в чем дело: я, как ты сам часто совершенно справедливо говорил, все-таки по происхождению моему полячка... Отец мой, что бы там про него ни говорили, был человек не дурной и, по- своему, образованный. Он, еще в детстве моем, очень много мне рассказывал из истории Польши и из частной жизни поляков, об их революциях, их героях в эти революции. Все это неизгладимыми чертами запечатлелось в моей памяти; но обстоятельства жизни моей и совершенно другие интересы отвлекли меня, конечно, очень много от этих воспоминаний; вдруг теперь этот Жуквич, к которому ты, кажется, немного уже меня ревнуешь, прочел мне на днях письмо о несчастных заграничных польских эмигрантах, которые мало что бедны, но мрут с голоду, - пойми ты, Гриша, мрут с голоду, - тогда как я, землячка их, утопаю в довольстве... Мне просто сделалось гадко и постыдно мое положение, и я не в состоянии буду переносить его, если только ты... у меня в этом случае, ты сам знаешь, нет ни на кого надежды, кроме тебя... если ты не поможешь им...
Елена остановилась на минуту.
Князь молчал и только с каждым словом ее все тяжелее и тяжелее стал переводить дыхание.
- Ты не давай лучше мне ничего, давай как можно меньше матери моей денег, которой я решительно не знаю, зачем ты столько даешь, - продолжала Елена, заметив не совсем приятное впечатление, которое произвела ее просьба на князя, - но только в этом случае не откажи мне. Их, пишут, двести семейств; чтоб они не умерли с голоду и просуществовали месяца два или три, покуда найдут себе какую-нибудь работу, нужно, по крайней мере, франков триста на каждое семейство, - всего выйдет шестьдесят тысяч франков, то есть каких-нибудь тысяч пятнадцать серебром на наши деньги. Пошли им эту сумму, и ты этим воздвигнешь незыблемый себе памятник в их сердцах...
Проговоря это, Елена замолчала.
Молчал по-прежнему и князь некоторое время; но гнев очень заметно ярким и мрачным блеском горел в его глазах.
- Я предчувствовал, что это будет! - проговорил он, как бы больше сам с собой. - Нет, я не дам польским эмигрантам ничего уже более! - присовокупил он затем, обращаясь к Елене.
Тогда красивые черты лица Елены, в свою очередь, тоже исказились гневом.
- Отчего это? - едва достало у ней силы выговорить.
- Оттого, что я довольно им давал и документ даже насчет этого нарочно сохранил, - проговорил князь и, проворно встав с своего места, вынул из бюро пачку писем, взял одно из них и развернул перед глазами Елены. - На, прочти!.. - присовокупил он, показывая на две, на три строчки письма, в которых говорилось: 'Вы, мой милый князь, решительно наш второй Походяшев: вы так же нечаянно, как и он, подошли и шепнули, что отдаете в пользу несчастных польских выходцев 400 тысяч франков. Виват вам!'
- Но когда же это было? - спросила Елена, удивленная этим открытием.
- Это было, когда я жил за границей, и за мое доброе дело господа, про которых ты говоришь, что я незыблемый памятник могу соорудить себе в сердцах их, только что не палками выгнали меня из своего общества.