— А у меня никаких гостей не было.
— А Петр Алексеевич?
— Да, Петр Алексеевич был, это верно. Только какой же он гость? Заходил по делу.
Обручев обратил внимание на ее припухшие веки, на красные глаза.
— Наденька, ты плакала? А что случилось?
— Так... ерунда, — нехотя ответила Надя, и по ее тону Обручев понял: о причине своих слез она говорить не хочет.
А ему было интересно, ох, как интересно! Не Кобзин ли сообщил ей что-нибудь о Маликове? Раньше Надя была с ним более откровенна.
— Не могу ли я помочь? — участливо спросил он и бережно взял ее за руку.
— Нет, нет... Мне ничего не надо.
Глядя ей в глаза, Обручев сказал:
— Рука горячая. Может, нездоровится тебе? — Он приложил ладонь к ее лбу. — И лоб тоже.
— Пустое. Пройдет!
— Берегись. Заболеть недолго. А Петр Алексеевич, если не секрет, зачем приходил? — Он почувствовал, как дрогнула ее рука.
— Петр Алексеевич просил меня побывать в пункте детского питания, — сказала она первое, что пришло в голову.
И Обручев понял это.
— А я сейчас сидел у себя — такая тоска! Вот и решил тебя навестить. Может, не вовремя?
— Нет, почему же?! — не очень уверенно сказала Надя.
— Устал я как-то... Не знаю, что со мной делается. Иногда такая грусть накатит... Когда мы вот так встретимся, поговорим, я будто свежего воздуха хлебну. Не раз собирался зайти к тебе, но боюсь быть навязчивым.
— Да нет, ко мне и другие люди ходят.
— Я знаю.
Он все еще держал ее руку в своей и бережно, словно хрупкую вещицу, поднес к губам.
Надя растерялась, хотела вырвать, но не было сил, а он целовал все выше, выше, еще раз, еще...
Почти не встречая сопротивления, Обручев вдруг резким рывком притянул ее к себе, поцеловал в губы и стал покрывать поцелуями лицо, глаза.
Надю еще никто так не целовал.
Обручев подхватил ее на руки и прижал к себе.
Она выскользнула и с силой оттолкнула его.
— Уйди...
Он снова пытался обнять ее, бормотал какие-то слова о своей любви...
Надя не слушала.
— Уйди, Сергей... уйди! — твердила она.
По лицу Обручева пробежала хмурь, глаза недобро сверкнули, но Надя ничего этого не заметила.
Она узнала, что Сергей любит ее. Любит! Вместе с тем ее не покидали тревожные мысли о Семене.
— Извини, Надя, — голос у него совсем незнакомый, чужой.
— Не сердись на меня, — просяще сказала она. — Потом я тебе все, все расскажу.
Обручев вышел.
Поднимаясь к себе, он нервно похлопывал ладонью по перилам лестницы и с неприязнью думал, что вряд ли им еще раз придется встретиться, а если эта встреча и состоится, то она будет совершенно иной...
Для прощания с покойником гроб с телом Стрюкова был установлен на катафалке в церкви, построенной Иваном Никитичем и известной под названием Стрюковской.
Молва об убийстве купца Стрюкова разнеслась по всему городу. Много было разных кривотолков: одни говорили, будто Стрюков кинулся с ножом на комиссара, когда красногвардейцы начали нагло приставать к его дочери, и отец встал на ее защиту; другие, что у Стрюкова припрятано золото, комиссар якобы потребовал сдать его, а Стрюков отказался выполнить требование, и комиссар приказал расстрелять купца. Много слухов породила сплетня, но в каждом оставалось одно: красные без всякого суда расстреляли знатного купца и расстреливал его друг и помощник комиссара Кобзина — красногвардеец Шестаков.
Знала об этом и дочь Стрюкова — Ирина, но она знала и то, чего не знали другие; что Сергей Шестаков и близкий ей поручик Обручев — одно и то же лицо, и потому не могла поверить, что он совершил это преступление.
Ирина весь день пробыла в церкви возле гроба отца. То и дело приходили какие-то люди, прощались с покойником, прикладывались к его лбу или руке, и не у одного из них видела Ирина на глазах слезы. Она понимала — это те, для которых ее отец был своим человеком, а может быть, и добрым гением.
Большинство же приходили из любопытства, быстрыми глазами шарили по катафалку, наспех крестились, что-то шептали друг другу и уходили, должно быть, для того, чтобы, очутившись за пределами церкви, посудачить о преставившемся в бозе.
К вечеру церковь стала пустеть. Вначале Ирину радовал людской поток: люди шли к отцу, значит, помнили его; возможно, среди них были и такие, что любили, уважали его. Но чем дольше тянулось время, тем больше Ирина ощущала неприязнь к посетителям, они, словно стена, отделяли ее от отца, а ей мучительно хотелось остаться с ним наедине, не быть мишенью для чужих любопытных глаз.
Наконец в церкви остались только Ирина да монахиня, монотонно читавшая псалтырь.
Дочитав псалом, монахиня подошла к свече у изголовья катафалка, не спеша сняла нагар. К ней приблизилась Ирина.
— Матушка, вы, наверное, устали?
Монахиня перекрестилась.
— Господь посылает мне, грешнице, силы и укрепляет слабый глас мой. Я привыкла.
Послышался бой часов, на колокольне пробило три.
— Ночь идет к концу, — снова заговорила монахиня. — Недолго осталось бодрствовать.
— А вы пошли бы отдохнули, — предложила Ирина.
— Не могу, — возразила монахиня. — Душа убиенного мятется, витает здесь и взывает, чтоб о ней молились.
— Я почитаю псалтырь, — предложила Ирина.
— У вас горе великое. Пускай мой глас идет ко господу и будет им услышан.
Монахиня еще что-то собиралась сказать, но тут заговорила Ирина:
— Я была плохой дочерью и много горя принесла ему... Он и погиб из-за меня...
— Дитя мое, если скорбит душа — поплачьте, — посоветовала монахиня.
— Не могу, нет слез... И прошу, оставьте нас. Хочу последний раз побыть с отцом наедине. Последний...
— Понимаю и сердцем и душою, — сказала монахиня, перекрестилась и ушла.
А Ирина подошла к отцу.
Он выглядел, как всегда, был как живой, и Ирине не верилось, что он мертв. Комок подступил к горлу, но плакать она не могла. И Ирина заговорила с ним, заговорила шепотом, не спеша, как бы боясь, что какое-то слово он не услышит и не поймет ее. Она знала: отец так хотел с ней поговорить... Не удалось. Ну, что ж, можно поговорить теперь... Правда, сейчас отец нем, ничего уже не помнит. А у Ирины в памяти вся ее жизнь. И во всей ее жизни, особенно в детстве, на первом месте он, отец. Сохранилось воспоминание, как когда-то он принес ей громадное яблоко и шутил, говоря, что принес его от зайца... А вот совсем ясно видятся мучительные дни и ночи, когда она болела корью. Все то время он не заснул ни на минуту, носил ее на руках и рассказывал сказку. Одну и ту же сказку, других не знал. Неумело, смешно рассказывал. Куда хуже, чем нянька, но Ирине казалось, что он рассказывал лучше всех на свете... И всегда вокруг отца были люди, много людей. А вот теперь никого не осталось. Хотя они и надоели за день, но оттого, что сейчас ни