нас в конце коридора, затягиваясь потрескивающей сигаретой.

— Так вот, хлопцы,— сказал он помолчав.— Много я вам сказать не скажу, а кое-что вы все равно узнаете... Говорили о бдительности, обо всем таком, и между прочим о Сосновском тоже говорили...

— О Сосновском?..— изумился Дима.

— Припомнили ему вчерашнее. Вас поминали, меня тоже не забыли. За те слова...

— Кто?..— спросил я.

Полковник не ответил.

— Так вот, елки ядреные,— сказал он.— Так вот...— его стеклянный глаз смотрел куда-то в сторону, загадочный и равнодушный.

Спустя два дня мы сидели в переполненном актовом зале. Выступал Гошин. Его голос хрипел и захлебывался от возбуждения, клинышек светлой челки бился на лбу.

— Ужас какой,— шептала Машенька подавленно.— Какой ужас!

Гошин говорил о врачах-извергах и о верной дочери сноего народа — Лидии Тимашук.

— Мы любим свой древний, цветущий край, мы гордимся нашим городом, его успехами и достижениями... Но мы не должны ни на минуту забывать, что именно наши успехи могут порождать настроения беспечности и благодушия. Кое-кто из нас утратил чувство бдительности, решив, что больше не существует опасности разного рода диверсий, шпионажа и вредительства. Чем успешнее наше движение вперед, тем острее борьба наших врагов, тем хитрее их методы — но мы сорвем с них маску!

Машенька сжала мою руку, под тонкой кожей на ее виске вздрагивала ветвистая жилка.

Рядом с нами сидела Варя Пичугина. Она смотрела на Гошина почти не дыша. В зале было очень тихо.

— Оглянемся же вокруг: может быть, в нашем институте имеются особые причины для благодушия? Может быть, у нас в аудитории не проповедуются иногда мысли, которые подхватывают некоторые студенты, не отдавая отчета в том, кому и чему эти мысли служат?.. Мы должны покончить с ротозейством и пристально проверить наши ряды! Под личиной товарища, друга, самого близкого с виду человека может скрываться враг — вот что должен помнить каждый из нас, где бы он ни был, с кем бы ни говорил, с кем бы ни встречался!..

Дима Рогачев подтолкнул меня локтем. Я не повернул головы, Я чувствовал на своем лице липкую паутину чьих-то взглядов.

Гошина сменил Кирьяков.

— Прискорбно, однако это так,— сказал он.— Да, там, где речь идет о высоких принципах, нет ни отца, ни матери, ни брата, ни друга... Прискорбно, но приходится сказать, что и среди наших преподавателей, может быть, имеются лица, которые не достойны нашего доверия. Есть лица, которые используют влияние, предоставленное им высоким званием преподавателя советского вуза, в неблаговидных целях. Вот почему мы говорим о необходимости строжайшей бдительности ко всем — кем бы ни был этот человек, какой бы пост он ни занимал!..

— О ком это?— раздалось из зала.

— В свое время вам все будет сказано, а пока этими вопросами занимаются соответствующие организации, предоставим им выяснить истину и раскрыть всю правду.

Как и Гошин, он никого не назвал. Но в его закругленных, туманных, угрожающих фразах многие, вероятно, ощутили один и тот же намек. И когда собрание кончилось, мы подошли к Сосновскому, сидевшему в первом ряду. Его окружили плотным кольцом, и кольцо это, тесное, густое и молчаливое, двигалось вместе с ним по залу, по коридору, по лестнице. Я перехватил короткий острый взгляд, который метнул в нашу сторону Гошин, собиравший с опустевшего стола президиума какие-то бумаги.

Мы проводили Сосновского до самого дома; по пути мы говорили обо всяких пустяках, он рассказывал о книгах, полученных недавно из Москвы. Но когда Дима спросил, нельзя ли зайти к нему домой, чтобы посмотреть их, Сосновский, ответив обычным:

— Да, да, конечно,— вдруг перебил себя и прибавил: — но это потом. А пока не надо.

Это было неожиданно, все почувствовали какую-то неловкость. Сосновский заторопился. Когда он исчез в парадном, мы еще несколько минут стояли у его крыльца.

* * *

На другой день первой была лекция Сосновского. Его появления ждали с нетерпением и смутной тревогой: вдруг окажется, что в нем что-то переменилось, и мы увидим уже не того Сосновского, к которому привыкли?.. Напрасно. Вошел он, как всегда, едва отзвенел звонок, вошел своей быстрой, размашистой походкой, весело поздоровался — на этот раз ему ответили как-то особенно дружно — и, не тратя ни минуты, начал с того места, которым оборвал прошлую лекцию.

Он говорил о Годунове, о Самозванце, о декабристах, о Юродивом, о могучем и юном народе, который разгромил полчища Наполеона, о Пушкине и его несравненном чутье истории... Но я слушал Сосновского невнимательно, в голове камнем лежала фраза, которой он сегодня начал лекцию: «Народ безмолвствует...» Не в этих ли двух словах — ключ к великой трагедии»?..

А в нем все было, как прежде: чисто выбритое лицо, светлый лоб с высокими залысинами, спокойный, обращенный внутрь взгляд...

Перед звонком Сосновский спросил, почему отсутствует Иноземцева. Варя ответила, что Маша больна.

— Ничего особенного,— сказала она мне,— просто с утра ей нездоровилось, вот и все.

Следующей была лекция Гошина. Я спустился вниз и и прошел к раздевалке. Перед высоким узким зеркалом стоял Жабрин. Он расчесывал свои длинные поповские волосы, не столько расчесывал, сколько разглядывал мелькавшие в наклонной плоскости зеркала ножки девчонок, пробегавших по вестибюлю.

— Цветник,— сказал он мне, подталкивая плечом и блудливо подмигивая.— Кстати, где мне найти товарища Гошина?

— По коридору и налево,— сказал я, отправляя его туда, где висела табличка «Туалет».

На улице медленно кружился снег, было тихо и грустно, как всегда во время снегопада. Серенькое, сиротское небо опустилось на город, в нем утонуло солнце, убогие домишки сонно смотрят на дорогу, снег, снег, снег на крышах, на заборах, на спине лошаденки, уныло тянущей прикрытые кожухом сани... Кажется, он всегда падал, всегда будет падать,— снег, снег, больше ничего нет, кроме снега...

А Маша — как зеленая травинка,живая травинка, неведомо как занесенная сюда с заливного луга. Она радостно бросается мне навстречу, руки у нее горячие и маленькие, обе умещаются в одну мою ладонь.

— Как хорошо, что ты пришел! Никого нет, и так пусто, так пусто...

Белые, свежие покрывала на кроватях, полочки с книгами, на тумбочках — флакончики с пробными духами, коврики, открытки с киноартистами прикноплены к стене, и васнецовская «Аленушка», вырезанная из журнала,— наверное, под нею и спит Маша.

Я впервые вижу ее в домашних туфлях на босу ногу, в доверчиво распахнувшем ворот зеленом халатике, но мне кажется, что я видел ее именно такой и раньше, не знаю где, не знаю когда, много раз.

— Как хорошо, что ты догадался — и пришел, Клим!

И вот мы сидим у стола, па нем белая скатерка, и

Машина рука — ремешок от часов подчеркивает ее тонкость и хрупкость.

— Ничего особенного... Просто вчера, после всего, мы еще долго ходили с девочками, может быть — простудилась, ночью был жар, Варька с Наташкой говорят, болтала какую-то чепуху...

— Тебе нужно лежать...

— Я уже наглоталась всякой ерунды, все хорошо, все отлично. Клим, послушай, что я расскажу. Я отправилась

утром в поликлинику за освобождением, а там стоит парень, рослый такой; и глаза у него — тупые и наглые, он требует больничный лист и говорит: «Вы бросьте свои штучки... Мы про ваши штучки в газетах уже читали.» А врач — такая старая, седая вся, я вижу, как она объясняет ему, объясняет — вежливо объясняет, и вдруг как разревусь... Господи, Клим, ну скажи, что происходит. И вокруг — люди, и все

Вы читаете Лабиринт
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×