люльке, чмокают губками, пускают пузыри и смотрят чистыми голубыми глазками в чистое голубое небо.
Почему же потом из одного получается Сосновский, из другого — Гошин?
Ведь я помню, как три года назад, после аспирантуры, он пришел в наш институт: линялая гимнастерка, планочки орденов, перерыв — он вместе с нами в курилку, угостит «Беломором» и заодно выкурит студенческий «гвоздик»; убогие лекции, деревянный язык — все ему прощали за эту гимнастерку, за ордена, за эти вот «гвоздики»...
Что же случилось потом?..
А если он оправдывает себя высшей целью, служением общим интересам — как тогда? Ведь тогда, даже делая подлость, он не чувствует себя подлецом! Может, он и делает это потому, что не чувствует себя подлецом?.. Но тогда он вообще еще не подлец!
Стоп,— сказал я себе.— Всегда можно найти множество оправданий, самых веских объяснений и оправданий, от этого подлость не перестанет быть подлостью по существу. Ты можешь все объяснить и оправдать, но при этом в душе все равно ты знаешь, что делаешь подлость. Разве ты сам не понимал, что был подлецом — вчера, когда тебе так хотелось плеснуть в лицо Олегу этим проклятым вином,— но ты не плеснул, а сказал — «бумч»?
Вечером я отыскал Олега в ресторане. Я застал ег среди шумной, пестрой компании, из которой, кроме него и Артура Марахлевского, никого не встречал раньше. Олег притащил меня к столу. Я оказался рядом с девушкой в красном платье и зачем-то представился.
— Вика,— сказала она, с равнодушным удивлением подавая мне руку. В ушах у нее были большие клипсы, между густо подведенных ресниц лениво перекатывались матовые зрачки.
Мне хотелось увидеть Олега одного. Я не любил подобных сборищ с подпившими девицами, раскрашенными, как цирковые афиши. Вначале я чувствовал себя неловко, но все сразу забыли о моем появлении.
Поднялся Марахлевский. Провел по голове рукой, утонувшей в давно не стриженных космах.
— Я б-буду читать стихи, — сказал он.— М-можете не слушать...
— Аут! — выкрикнул рослый парень спортивного типа. — Выхожу в аут! — и потянулся к бутылке.
— Стихи, стихи! — раздалось несколько голосов.
— Местный пиит Караваев сочинил такие вирши,— сказал Марахлевский:
Это были стихи Сергея, напечатанные в газете, — слабые, неудачные стихи, но, хотя мне они тоже не нравились, я ощутил себя предателем, когда о них заговорил Марахлевский.
— Вот моя пародия на них,— сказал Марахлевский и выждал, пока стихнет шум.
Тонут звезды в болотах порою ночною.
Тишина. А вдали — словно выстрел из пушки.
Это на берег черный под зеленой луною
Вышли смелые и голубые лягушки.
Вертлявая черненькая девушка подскочила к Артуру, поднялась на цыпочки и чмокнула его в щеку.
Все зааплодировали.
Около меня сидел флегматичный, неряшливо одетый толстяк. Пока Марахлевский читал стихи, он сосредоточенно кидал себе в рот черно-сизые маслины.
— Эти стихи — лучшее в русской поэзии после Гумилева,— изрек он мрачно и отправил в рот очередную маслину.
— Правильно, Кит!
— Марахлевский — гений!
— За голубых лягушек!— провозгласил Олег.— Бумч!— Он с усмешкой посмотрел па меня и дружески подмигнул.
Но бокалы не успели созвякнуться над серединой стола.
Я увидел, как повернулся к нам сидевший до того как бы несколько на отшибе сутулый человек с худой узкой спиной, увидел, как он приподнялся, распрямился, как бешеным блеском вспыхнули его светлые круглые глаза над впалыми щеками, как тяжелая страдальческая гримаса — именно гримаса, не улыбка — раздвинула его губы, обнажая черный провал рта с желтыми корешками в красных деснах.
— Это чудовищно! — сказал он хрипло, подняв кверху тонкий черный палец.— Тонут звезды в болотах порою ночною!..— Он схватил со стола пустую стопку и швырнул об пол. Метнулась официантка.— Уйди, бородавка! — его сумасшедшие глаза рванулись из орбит.— Тебе заплатят за эти стекла! А кто заплатит за звезды?..— Судорожно вцепившись в скатерть, он стал тянуть ее на себя, к нему бросились, с усилием разжали пальцы. Приникнув к плечу Марахлевского, сразу ослабев, он что-то негромко бормотал и плакал.
— Бумч!— сказал Олег.
— Кто это?— спросил я толстяка, которого, кажется, называли здесь «Кит». Он ответил недоуменным взглядом:
— Ты не знаешь Самоукина?.. Это великий художник.
— У него есть картины?
— Да,— сказал Кит.— Выйдешь отсюда — посмотри на противопожарный щит...
Я вспомнил: да, на торце дома, где находилась чайная, меня и раньше останавливал огромный, в полстены щит с дымными языками пламени и лицами людей, налитыми апокалипсическим ужасом. По низу щита ползла сложенная из спичек надпись: «Не играй с огнем!»
— Когда-нибудь,— сказал Кит,— он еще напишет на холсте то, что уже написано в его мозгу. А впрочем, он уже никогда ничего больше не напишет...
Так начался этот вечер, неожиданный, невероятный и первый в цепи таких же вечеров и ночей. Грянули музыканты, слабый ветер дунул в лицо, карусель тронулась — медленно, и все быстрее, быстрее, и все закружилось, замелькало вокруг, потом стерлось, расплавилось и уже, как спицы в колесе, ничего нельзя было видеть, отличать одно от другого — все неслось, крутилось, сливаясь во что-то пестрое, яркое, неистовое — мы мчались, обхватив шеи деревянных коней, цепляясь друг за друга, чтобы не оказаться выброшенными вон центробежной силой... Но в ту, первую ночь, это было увлекательно и страшно.
Я помню, как несколько раз поднимался Самоукин в засаленной рубашке, со съехавшим набок галстуком, как он хрипел, пророчески вздымая вверх свой черный тонкий палец; как Марахлевский что-то вопил об интуиции, а Кит, ни к кому не обращаясь, бросал в рот сизые маслины и повторял:
— Мораль — выдумка кретинов. Давно доказано: великое искусство всегда аморально...
Я подсел к Олегу. Мне многое хотелось ему сказать, когда я шел сюда. Но теперь все перепуталось у меня в голове: Самоукин, Гошин, Сосновский... Я только сказал:
— Мы — подонки.
Он понял, о чем я говорю, и рассмеялся.
— Мы — подонки,— повторил я.
— Ну и что?— сказал Олег.— Валяй, оставайся честным. Что дальше?..
Мы молча смотрели друг на друга, думая о вчерашнем.
— Выпей,— сказал Олег и взялся за бутылку. Он смеялся, но что-то мертвое было в его тоскливом смехе, во всем его лице — бледном, заострившемся, с постекленевшими глазами.
— Что ты смотришь? — сказал он с неожиданной злостью.— Что ты на мне увидел?
Он налил полный фужер и пододвинул ко мое.