глубочайшее беспамятство. Пришло и ушло Рождество, сменялись у его постели монахи, а он лежал безучастный ко всему, ничего не ел, не издавал ни единого звука — и так продолжалось семь дней. И все же дыхание его, хотя и с трудом различимое, было ровным; а когда ему в рот вливали по капельке вино с медом, мышцы на шее тут же напрягались, совершая глотательное движение, несмотря на то, что на лице его при этом ни разу не дрогнул ни единый мускул и широкий холодный лоб и закрытые глаза оставались каменно-неподвижными.

— У меня такое чувство, что от него осталось одно тело, — задумчиво сказал брат Эдмунд, — а дух на время из него вышел и где-то витает, будто ждет, когда его обиталище приведут в порядок — подправят, почистят, — чтобы там снова можно было жить.

«Что ж, неплохое сравнение и вполне в духе Священного Писания, — подумал Кадфаэль, — ибо Хэлвин изгнал бесов, населявших его душу, и ничего, коли их прежнее пристанище немного попустует — тем более если нежданное и невероятное исцеление все же свершится. Как знать? Конечно, тяжелое беспамятство брата Хэлвина, само по себе напоминающее вечный сон, уж очень затянулось, но ведь он не умер! И если у него остался какой-то шанс выжить, то нам всем надо глядеть в оба», — рассуждал брат Кадфаэль. Как бы на место одного беса, выскочившего за дверь, туда не кинулось семеро других — похлеще первого. И монахи истово молились за Хэлвина все эти дни, пока праздновалось рождество и торжественно отмечалось начало нового года.

Тут и оттепель началась, медленно, словно нехотя уменьшая груз снежной толщи — день за днем, незаметно, но теперь уже неотступно. Работы на крыше благополучно завершились, никаких происшествий больше не было, леса убрали, и в странноприимном доме можно было останавливаться, не боясь протечек. О недавнем переполохе напоминала только безмолвная и неподвижная фигура на одинокой лазаретной койке — несчастный, который не мог ни воскреснуть для жизни, ни тихо умереть.

Но вот вечером, накануне крещения, брат Хэлвин открыл глаза, вздохнул протяжно и с удовольствием, как это делают, пробуждаясь, сотни людей, душа которых не отягощена тревогами, и удивленным взглядом обвел узкую комнату, пока не заметил брата Кадфаэля, тихонько сидевшего тут же на табурете и не сводившего с него глаз.

— Пить хочу, — произнес Хэлвин доверчиво, точно ребенок, и Кадфаэль, одной рукой приподняв его за плечи, другой дал ему напиться.

Все были готовы к тому, что Хэлвин опять провалится в забытье, но взор его оставался осмысленным, хотя и безучастным, и ближе к ночи он погрузился в нормальный сон, неглубокий, но спокойный. С того дня он окончательно повернулся лицом к жизни и больше не оглядывался на холодную пустоту за спиной. Выйдя из полумертвого бесчувствия, он опять попал во власть боли — ее безжалостный росчерк читался в мучительно напряженном лбе и плотно сжатых губах. Но он терпел и не жаловался. Пока он лежал в беспамятстве, сломанная рука начала срастаться и только немного ныла, как всякая заживающая рана. Внимательно понаблюдав за ним день-другой, и Кадфаэль, и Эдмунд пришли к выводу, что, если даже в голове у него что-то сместилось от удара, эти повреждения, вероятно, не оставили серьезного следа, и по мере заживления наружной раны все стало на место благодаря исцеляющей силе вынужденного покоя и неподвижности. Разум его был ясен. Он помнил обледенелый скат крыши, помнил свое падение, и однажды, оставшись наедине с Кадфаэлем, брат Хэлвин ясно дал понять, что помнит и о своем признании: он долго лежал молча и думал о чем-то, а потом вдруг сказал:

— Я дурно обошелся с тобой тогда, очень давно; теперь ты нянчишься со мной, выхаживаешь меня, а я ведь так и не искупил своей вины.

— Да ладно, дело прошлое, — невозмутимо проронил Кадфаэль и принялся осторожно, заботливо разматывать обмотки на искалеченной ступне, чтобы заново ее перевязать. Все это время он делал перевязки на ногах два раза в день — утром и вечером.

— Но я должен заплатить за свой грех, сполна заплатить. Разве есть у меня иной способ очиститься?

— Ты же чистосердечно во всем покаялся, — пытался унять его Кадфаэль. — Ты получил отпущение от отца аббата. Чего тебе еще? Не слишком ли много ты на себя берешь?

— Но я не искупил греха. Отпущение досталось мне слишком легко, и я по-прежнему в должниках, — сумрачно ответил Хэлвин.

Кадфаэль наконец освободил от повязки левую, наиболее изувеченную ступню. Наружные раны и порезы затянулись, но множество раздробленных мелких костей уже никогда не удастся соединить надлежащим образом — они срастутся как попало, в один бесформенный комок, узловатый, искореженный, нездорового багрово-фиолетового цвета, укрытый, как чехлом, залатанной кожей.

— Не волнуйся, — сказал Кадфаэль со свойственной ему грубоватой прямотой, — если за тобой и есть долги, ты сполна оплатишь их болью и будешь платить до конца твоих дней. Видишь, во что превратилась твоя ступня? Не очень-то надежная опора! Боюсь, ходить тебе уже не придется.

— Нет, — сказал Хэлвин, неподвижно глядя в узкий просвет окна на вечернее зимнее небо. — Нет, я буду ходить. Я должен ходить. Если будет на то воля божья, я снова встану на ноги и пойду. Конечно, мне понадобятся костыли, но это ничего. И если отец аббат соблаговолит дать на то мне свое согласие, первое что я сделаю, когда смогу самостоятельно передвигаться, — пойду своими ногами (какие они ни есть) в Гэльс: постараюсь испросить прощение у леди Аделаис де Клари и проведу ночь в молитвах и бдении у могилы Бертрады.

Про себя Кадфаэль подумал, что неистовое желание Хэлвина искупить свою вину вряд ли принесет утешение душам тех, кто еще жив или уже отошел в мир иной, да живые, пожалуй, и не вспомнят теперь, кто такой Хэлвин, — прошло ведь без малого восемнадцать лет. С другой стороны, если благое намерение дает человеку мужество и решимость жить, трудиться, творить, стоит ли его разубеждать? Поэтому Кадфаэль сказал так:

— Всему свое время. Давай-ка сперва как следует тебя подлатаем, подождем, пока к тебе вернутся силы — крови-то сколько потерял! В таком состоянии тебя никто никуда не пустит. — И затем, внимательно осмотрев правую ступню, которая, по счастью, сохраняла какое-то подобие нормальной человеческой ступни и даже лодыжка не была повреждена и выступала, как положено, Кадфаэль задумчиво добавил: Надо будет смастерить для тебя какие-нибудь башмаки из толстого войлока и внутрь положить чего-нибудь помягче. Одной ногой ты, похоже, сможешь ступать на землю, хотя без костылей, само собой, не обойтись. Но до этого еще далеко, очень далеко — пройдут недели, а то и месяцы. Для начала снимем мерку и поглядим, что у нас получится.

Поразмыслив, Кадфаэль решил, что правильнее будет все-таки загодя уведомить аббата Радульфуса о намерении брата Хэлвина совершить акт покаяния, и после заутрени, уединившись с аббатом в его покоях, он все ему поведал.

— Он снял со своей души столь тяжкое бремя, — сказал Кадфаэль, — что мог бы умереть спокойно, но судьба распорядилась иначе: ему суждено жить дальше. Ум у него ясен, воля крепка, а телом он хотя покамест и изнурен, но не бессилен. И теперь, когда перед ним снова забрезжил свет жизни, он не захочет довольствоваться простым отпущением грехов — он жаждет искупить их суровым покаянием. Будь он другим, более легкомысленным что ли, позволь он потом, когда поправится, уговорить себя забыть о данном в отчаянии обете паломничества в Гэльс, лично я был бы этому только рад и не подумал бы упрекнуть его. Но для Хэлвина без покаяния нет раскаяния. Я постараюсь задержать его насколько смогу, но помяните мое слово, едва он почувствует, что достаточно окреп, он опять заведет этот разговор.

— Что ж, мне вряд ли пристало отказывать в исполнении столь благого намерения, — резонно заметил аббат, — однако я не дам согласия, пока он не наберется сил. Но если то, что он задумал, поможет ему обрести душевный покой, разве вправе я становиться у него на пути? И для несчастной женщины, потерявшей дочь, это тоже может стать запоздалым утешением. Мне не доводилось бывать в Гэльсе, — задумчиво произнес аббат, обеспокоенный предстоящим паломничеством калеки, — хотя о де Клари я что-то слышал. Ты не знаешь, далеко это?

— У восточной границы нашего графства, святой отец. От Шрусбери миль этак двадцать пять.

— Да, вот что еще. Владетельный лорд, хозяин манора, тот, что был в святой Земле, когда случилась вся эта печальная история, — он ведь до сих пор может пребывать в неведении относительно истинных обстоятельств кончины дочери, если из страха перед мужниным гневом его супруга решилась на столь отчаянный поступок. Не годится, чтобы брат Хэлвин, спасая собственную душу, навлек на этот дом новые

Вы читаете Исповедь монаха
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату