— Это в турецком стиле, — промолвил Ушаков и, желая подчеркнуть значимость победы Сенявина, добавил: — Я думаю, государь воздаст должное победителям. Они этого заслужили.
При последних его словах Чичагов как-то сразу стушевался, заговорил сбивчиво:
— Сенявин, конечно, заслуживает наград, но, видите ли… Хотя государь наш очень милостив и справедлив, в данном случае его решение может оказаться иным. Победа Сенявина государя не очень обрадовала…
— Почему?
— Видите ли, государь надеется с помощью Наполеона восстановить добрые отношения с Портой, а нанесенное туркам поражение может их надолго озлобить. Они могут не пойти на мир.
— Изволите шутить, Павел Васильевич, — усмехнулся Ушаков. — Турция пожинает плоды своей политики. Ведь не мы, а она первая объявила войну. Как же можно при таких обстоятельствах искать мира ценой жалкого угодничества? Раньше мы добивались ее согласия на мир силой оружия. А разве с тех пор оружие наше притупилось? После победы Сенявина соотношение сил на море сделалось явно в нашу пользу, а не в пользу Порты. Имея за собой надежные базы, Сенявин теперь на Средиземном море полный хозяин. Теперь он может надолго запереть Дарданеллы и даже угрожать Константинополю.
Чичагов не спускал с него глаз.
— Если бы все было так, как вы говорите! Но у Сенявина баз больше нет.
— Как нет, а Ионические острова?
— Вы не все знаете, Федор Федорович, — насупился Чичагов. — Хотя это еще секрет, вам-то могу сказать… По договору, подписанному в Тильзите, Ионические острова передаются Франции.
Ушаков почувствовал слабость в ногах и опустился в кресло.
— Как… передаются?
— Вот так и передаются… Сенявину уже послан высочайший рескрипт: ему приказано вернуться в Балтийское море.
Ушаков вначале почувствовал слабость в ногах, а теперь и в голове зашумело. Такое с ним бывало только в минуты сильных потрясений. Он смотрел на Чичагова, почти не улавливая слов, которыми тот старался объяснить ему, почему Сенявину нельзя больше оставаться в Средиземном море. Острова передаются Наполеону… Но почему передаются? Неужели то, что вырвано из рук алчных захватчиков ценой огромных усилий, ценой крови русских солдат и матросов — форты, крепости, мирные города и селения, неужели все это будет отдано обратно тем же захватчикам? А как жителям освобожденных островов? Снова — в кабалу?..
Ему вспомнилось сегодняшнее собрание. С каким восторгом встретили там сообщение о заключении мира с Наполеоном! Как громко кричали 'Виват!' и 'Ура!'. Обманутые люди! 'А ведь я тоже кричал', — уловил себя на мысли Ушаков и почувствовал, как кровь ударила в лицо.
— Мне говорили, что собираетесь покинуть Петербург, — переменил разговор Чичагов.
Ушакову пришлось сделать над собой немалое усилие, чтобы ответить:
— Я еду в деревню.
— Почему в деревню? Разве здесь хуже?
— Там моя родина.
Он все еще находился во власти мыслей, вызванных сообщением о сдаче Наполеоном Ионических островов, и отвечал рассеянно. Чичагов стал прощаться.
— Можно бы продолжить беседу, но у меня совершенно нет времени, говорил он, как бы оправдываясь. — Прощайте, адмирал!
Ушаков хотел встать, чтобы проводить гостя, но гость предупредил его:
— Не надо, Федор Федорович, сидите. Меня проводит ваш слуга.
Товарища министра Федор проводил до ворот. Вернувшись в кабинет, он сочувственно посмотрел на своего хозяина, все еще сидевшего в кресле, покряхтел, потом налил из склянки, что стояла в шкафу, какой-то бурой настойки и протянул ему с умоляющим видом:
— Выпей, батюшка, авось полегчает.
Ушаков отвел его руку:
— Не надо. Лучше займись укладкой вещей. Не могу я тут больше. Домой поедем. В деревню.
Часть вторая. Память о славном походе
1
Ушаков выехал из Петербурга на ямских лошадях. Вещей взял совсем немного — все уложилось в двух сундуках. Дом свой с мебелью и всякой утварью оставил на попечение племянника, хотя и знал, что никогда уже сюда не вернется и дом более не понадобится.
Ехал не торопясь. От села к селу, от станции к станции. Длинная, унылая дорога. Раньше, когда ехал в обратном направлении, из Севастополя в Петербург, она представлялась иной. Он многое тогда не замечал, наверное, потому, что спешил, — не замечал черных провалов на прогнивших соломенных крышах, тряпичных заглушек в низких оконцах, как и других примет запустения и нищеты. 'Боже, как же ты бедна, Россия!' — ужасался он, проезжая через деревеньки, сплошь состоявшие из изб-развалюх. Россия теперь открывалась ему как бы заново. И, открываясь, тоской сдавливала душу.
Чтобы не привлекать к себе внимания, Ушаков ехал в партикулярном. В дороге всем распоряжался Федор. Станционных смотрителей Федор тоже брал на себя. И тут он прямо-таки преуспевал. Во всяком случае, отказа в лошадях не бывало. Один смотритель заартачился было, уверяя, что не может дать подставы раньше чем через день, так Федор быстро осадил его:
— Сунь нос в подорожную. Видишь, кто едет?
Смотритель, прочитав против фамилии Ушакова слово «адмирал», преобразился на глазах, сам побежал в конюшню за свежими лошадьми.
Ехали без происшествий. Но перед самой Москвой, не доезжая верст тридцати, неожиданно лопнул обод заднего колеса. Пришлось в первой же деревушке остановиться и искать кузнеца.
Кузнец жил в центре деревни, хотя и не в новом, но довольно исправном доме с настоящими стеклами. Это был мускулистый, уже немолодой человек с деревянным костылем-опорой вместо правой ноги. Осмотрев поломку, он предложил Ушакову, все еще сидевшему в экипаже, пройти покуда в избу попить холодного молочка и, когда тот согласился, сам пошел проводить его. Вернувшись к экипажу, кузнец распорядился распрячь лошадей, снять с тарантаса сундуки, после чего обратился к Федору:
— Барин твой кто?
— Барин он и есть барин, — не проявил особого желания к откровенности Федор.
— Ты не юли. Личность его знакома. Может, генерал?
— Генералы инфантерией командуют, а барин мой во флоте служил.
— Подожди… Уж не Ушаков ли? Федор Федорович?
Не дожидаясь ответа, кузнец заковылял к дому, приник к окну, всматриваясь в глубину помещения, потом вернулся обратно, сильно взволнованный.
— Ну, чего рты разинули? — закричал он на своих подручных. — Снимай колесо, разжигай угли!
Ушаков, конечно, ничего этого не видел и не слышал. Он сидел в это время в избе за столом перед покрывшимся капельками влаги глиняным горшком и пил пахнувшее сырым погребом молоко. Хозяйка, принесшая молоко, куда-то ушла, и во всем доме он остался один.
Изба гудела от мух, носившихся в теплом жилом воздухе, с лету садившихся на свежевыскобленный дощатый стол, ему на руки, на голову. Он невольно отмахивался, боясь, как бы они не угодили в горшок или кружку, из которой пил. А вообще-то, если не принимать во внимание мух, в избе было чистенько. Никакого мусора. Пол подметен. Даже тряпье на конике не валялось как попало, было сложено в стопку и покрыто