перетаскивали на платформы снятую с судов артиллерию, красная пехота и даже кавалеристы, превратившись в грузчиков, таскали на себе шпалы и тяжеленные мешки с песком, строя из них бойницы, защищая ими наиболее уязвимые места.
Потаскал тут на себе мешки с днепровским песком и Яресько, не жалел для революции хлопец своего хребта! Всю ночь не просыхала на нем сорочка. Уже перед рассветом, идя за очередным грузом, неожиданно столкнулся под фонарем с Леонидом, который с группой нагруженных матросов медленно шагал навстречу, тоже с мешком песка на плече. Когда Данько окликнул его, он даже покачнулся:
— Черт возьми, как будто яреськовское что-то! Ей-же-ей! — И бросил мешок на рельсы. — Ты откуда?
Сгреб Данька, крепко прижал к себе, потом снова оттолкнул, радостно, жадно оглядывая его с головы до ног.
— Выгнало же тебя, парень, ну и ну!
И, положив Даньку на плечо свою тяжелую ладонь, пристально-пристально стал вглядываться в юношеское обветренное лицо, словно искал в нем родные ему девичьи черты, словно находил в блестящих его глазах затаенную, неутолимую Вутанькину нежность.
— Садись, рассказывай.
Присели на рельсах.
— Я тебя еще вчера видел, — улыбнулся Данько. — Вместе бандюков за городом гоняли.
— Что ж не признался?
— Да разве до того там было? И нам пришлось жарко, да и тебе тоже.
— Килигеевец, значит. Здорово! — Он посмотрел на хлопца с той же жадной, нескрываемой нежностью. — Ну, а как… от наших, от Вутаньки ничего не слыхать?
Данько махнул рукой:
— Куда там. Разве дозовешься?
— Ну а я ведь побывал в ваших Криничках. Сын там такой растет, что ну! Все не хотел меня за отца признавать, — засмеялся Леонид как-то невесело, и его широкое, в блестках пота, в пятнах сажи лицо через миг уже снова стало серьезным. — Понравились мне ваши Кринички… Как раз весна была, за речкой в вербах кукушки куковали…
Заречные луга, лес и первая светлая зелень плакучих ив над водой, кукушки где-то в чаще кукуют — отрывисто, звонко… Все полузабытое ожило, далекое приблизилось, повеяло на Данька чем-то родным, волнующим. Как хотелось бы ему сейчас побывать там, увидеть, какими стали теперь Кринички! Ведь и над ними гроза революции пронеслась…
— Гаубицу на третий давай! На третий! — закричал кто-то из темноты, размахивая фонарем.
Спотыкаясь о блестящие рельсы, группа матросов бегом пронесла на руках пушку, какие-то ящики; с лопатами прошли вооруженные грабари; неподалеку на платформах все что-то клепают, клепают, и голова уже гудит от стального этого грохота.
— В суровое время встретились мы с тобой, Данько, — дружески коснулся Леонид его плеча и задумался. — Весь Донецкий бассейн уже у них, на днях шкуровцы Екатеринослав заняли.
— Выходит, они теперь у нас… кругом?
— Ну ты же видел: к самым предместьям уже прорываются. А ведь могло быть совсем иначе, — грустно произнес Леонид. — Можно было бы уже и винтовки в козлы, если бы не эти, — хмуро кивнул он куда-то в сторону моря. — Единый фронт создали против нас, Данько. Через моря и океаны, от Вудро Вильсона до наших гаркуш и колонистов одна цепочка тянется. — Он задумался о чем-то, потом тепло, подбодряюще улыбнулся Даньку: — Ну, да нас хватит. На всех на них хватит, а?
Данько помог ему взвалить мешок на плечо.
— Слушай, — нахмурился из-под своей ноши Леонид. — А дружка твоего, Валерика, уже нет. Он у нас тут в подполье при интервентах работал. Не дотянул, бедняга: в последний день сцапали его греки в порту… в амбарах вместе с другими заложниками погиб.
И, горбясь, осторожно переступая через рельсы, Леонид направился со своей ношей дальше.
Данько, ошеломленный, застыл на месте. Это известие тяжело поразило его. Нет Валерика. Нету! Амбары, которые разбила артиллерия, холодное пепелище, человеческие кости… Кажется, еще совсем недавно пели они вместе в хоре, вместе гонялись за панским автомобилем, а вечерами, забившись в глубину нар в своих невольничьих батрацких казармах, жадно мечтали о новой жизни, за которую они вместе будут бороться… И вот уже одного из них нет и никогда не будет.
Пронзенный болью, стоял под фонарем, кусая губы.
А над Днепром уже заметно светало. Над водою, над плавнями пасмами висел туман. Из группки знакомых хлопцев, направлявшихся с пустыми мешками вниз, к песчаным карьерам, окликнули Яресько. Данько молча присоединился к ним.
В то время как деникинская казачня, захватив Екатеринослав и Полтаву, уже рвалась к Киеву, здесь, в глубоком тылу у белых, на сожженных солнцем херсонских холмах все еще развевался красный флаг революции, заседал трибунал, трясли буржуев, строили бронепоезда.
Деникинские снаряды уже ложились на город. Перепуганные обыватели дрожали по подвалам и погребам, прислушиваясь, как железным градом барабанит по крышам шрапнель, а красные бойцы и матросы тем временем вели ожесточенные бои на пристанях и в предместьях, сдерживая наседающего со всех сторон противника, прикрывая отступление основных сил.
В одну из таких тревожных ночей вышли в неизведанный путь бронепоезда — эти грозные тараны революции, потянулись за ними эшелоны с эвакуированными учреждениями и лазаретами, двинулись, не отставая от эшелонов, пулеметные тачанки и возы, партизанские стада, степные чабанские кибитки…
Все дальше в степь уходят рев, топот, скрип, все глубже тонут в ночной тьме силуэты медленно отползающих паровозов, сгорбившихся всадников и надрывно трубящих в небо верблюдов…
Так началась тысячеверстная страдная эпопея.
Верста за верстой продвигались на север, держась полотна железной дороги, крыльями развернувшись по обе стороны насыпи, далеко в степь. На флангах колонны идет конница, пулеметные тачанки, а в центре, под их защитой, как самое ценное сокровище, везут раненых, боеприпасы, свернутые знамена.
Целыми днями люди и скот глотают горячую степную пыль. Кричат верблюды. Натужно ревут непоеные волы, тяжело плетясь вдоль полотна в самом хвосте колонны.
Чем дальше отходят тавричане от родных мест, тем все чаще возникают среди них глухая тревога и сомнения:
— Куда идем?
— Нельзя разве здесь партизанить?
На одной из стоянок, когда ремонтники впереди чинили поврежденный бандами путь и вся колонна вынуждена была остановиться, бойцы Таврийского полка были созваны на собрание.
Слепящий день. Жаром пышут раскаленные бронепоезда, нацелив куда-то вперед свои стальные панцири. Внизу, полукругом раскинувшись по степным баштанам, с лошадьми, с тачанками, изнывают на солнце запыленные, посеревшие, как степные птицы, повстанцы. Один за другим выступают перед ними с насыпи комиссары. Терпеливо растолковывают, что отступать необходимо, что таков приказ штабарма — пробиться во что бы то ни стало к своим, соединиться с регулярными частями Красной Армии.
Представитель Херсонского Совета рабочих депутатов тут же, при всем народе, вручает полку за его боевые заслуги революционное знамя. Знамя принял от имени полка Баржак.
Уже под конец митинга выступил Леонид Бронников. Когда его могучая фигура в тельняшке появилась на насыпи, полк встретил его радостным гомоном. За время пребывания полка в Херсоне этот матрос-комиссар как-то особенно полюбился бойцам: вместе с ними преследовал в степи бандитов, даром что непривычен был сидеть в седле, а когда надо было таскать мешки с песком да шпалы носить на постройку бронепоездов, то и там натирал холку наравне с другими.
— Таврийские коммунары! — звучным голосом заговорил Леонид, обращаясь с насыпи к притихшей толпе. — Ваш полк вырос и окреп в боях с интервентами. Не раз уже кровью доказал он свою преданность делу революционного народа. Но сейчас перед лицом новых грозных испытаний, для того чтобы ваш полк