мы с этой — и Киев наш.
Данько умолк, задумчиво глядя куда-то в потолок.
— А нам тут еще выкуривать да выкуривать, — промолвил Андрияка и, задержавшись взглядом на бледном, исхудалом лице Яресько, вдруг воскликнул с сожалением: — Эх, брат! Был бы ты на ногах, запрягли бы мы тебя с первого дня! Коммоловскую ячейку аккурат создаем в селе, пошел бы, заворачивал там среди них… А то у нас все молодежь необстрелянная — безусые мальцы да девчушки такие, что матери их дома еще и за косы таскают… А время сейчас сам знаешь какое… Без этого, — Федор тряхнул тяжелой кобурой, — за речку в лес не показывайся.
Задумавшись, он помолчал с минутку, затем наклонился над Даньком, таинственно понизив голос:
— Директива пришла, чтобы хуторян всех перешерстить, изъять огнестрельное и холодное оружие…
— Есть еще, значит?
— Есть, есть, — насупился Андрияка. — Да еще и будет.
В наступившей тишине стало слышно, как ровно, пчелой, гудит у окна прялка.
— А кто же у вас там в ячейке? — нарушил молчание Данько.
— Голытьба что ни на есть зеленая! Напористая, рьяная, но куда же с ней — пороху еще не нюхала. А нам, партийцам, ты сам понимаешь, какая сейчас помощь нужна: чтобы зубастые, чтобы как черти были, чтобы и кулацким сынкам при случае могли чертыбахнуть, как следует дать сдачи… Одним словом, тебе этого не миновать!
Мать, придержав рукой колесо прялки, с укоризной взглянула на Андрияку:
— Где только у тебя сердце, Федор? Хлопец еще — одни кости, хаты сам не перейдет, а ты уже заботы на его голову валишь.
— Забот, мамо, я не боюсь, — улыбнулся Данько, поправляя на себе одеяло. — Страшно вот так, бревном лежать…
С шумом, с грохотом открылась дверь — с улицы вбежал Василько, в дядиной папахе, веселый, раскрасневшийся.
— Ух и шапка же у тебя! — восторженным возгласом встретил малыша Андрияка. — Где же это ты раздобыл такую? Не в махновцы ли записался?
— Это дядина, это я, пока он лезит…
— Славная, славная шапка… Ну, рассказывай, брат, где ты бегал, что так запыхался?
Однако рассказать об этом Василько так и не успел. Только было рот открыл, чтобы начать, как бабуся со словами: «Хватит тебе болтать!» — притянула его к себе, стала вытирать ему нос да раздевать, потому что руки у него так закоченели, что и пуговицы расстегнуть сам не мог… Данько тем временем снова заговорил с Федором, спросил, не возвращаются ли с фронтов.
— Мало кто, — покачал своей чубатой головой Федор. — Разве что по чистой, либо по болезни какой… А чтоб густо, так Антанта, брат, еще не пускает. Не унимается, ч-чертова кукла! Вроде уже и поджала было хвост, будто и блокаду обещала снять, а на деле новые козни строит! На нью-йоркской, на лондонской, на парижской биржах словно с ума спятили буржуи: наше, законное, народное добро в распродажу, говорят, пустили! Барышничают! Шахты Донбасса, никопольские рудники, терещенковские сахарные заводы — все это у них, говорят, сейчас там товар, друг у друга оптом покупают и тут же на бирже перепродают…
Мать, которая будто и не прислушивалась к разговору, вдруг настороженно подняла голову:
— И землю?
— Ну да!
— Разве ж они там не знают, что землю у нас люди уже поделили?
— Не хотят они этого за нами признавать, тетка Мотря! Говорят, что не той саженью Цымбал панскую землю размерил.
Мать взволнованно отставила прялку:
— Да неужто ж они снова войной пойдут на нас?
— А то постесняются?! — воскликнул Андрияка. — Это вам, брат, класс на класс… Вырвали передышку, а там, смотри, снова…
Скрипнула дверь — вошла Вутанька.
— Вот он где! — сказала, увидев Андрияку. — А тебя там уже ищут повсюду.
— Кто?
— Продотряд из волости прибыл!
Андрияка поднялся, собираясь уходить.
— Ты уж тут, дружище, поскорее выздоравливай, — кивнул он Даньку. — Жизнь, брат, зовет таких, как ты… Фершала не надо?
— От фершалов сбежал, — улыбнулся парень.
— А то у нас есть тут, за рекой, один коновал. — Оторвав зубами кусок газеты, Федор стал ловко сворачивать одной рукой цигарку. — Днем старикам грыжи вправляет, а ночью тайком мыло варит, думает, что мы не знаем.
— Не мылится его мыло, — раздеваясь, шутя бросила Вутанька.
— А знаешь, почему не мылится? Потому что с петлюровским оно у него душком.
Федор подошел к печи:
— А ну-ка, Вутанька, огоньку.
Вутанька выгребла ему целую пригоршню яркого, как вишня, жару.
Федор прикурил и, не прощаясь, вышел из хаты.
— Напугал же он меня! — с облегчением вздохнула мать. — Чтоб ему пусто было!.. Думала уже, что пришел снимать с бабы допрос.
— Это вам наука, — сказала Вутанька весело и, пряча за икону квитанцию, добавила: — Если Огиенко спросит, чтоб знали, — вот где его хлеб!
Вечером, только зажгли каганец, в дом к Яресько явился Нестор Цымбал, привел на постой бойца- продотрядника. Пока Цымбал оживленно объяснял хозяйкам, что ставит им постояльца непривередливого и к тому же «всего на одну ночь», сам постоялец, темнолицый, с подстриженными усами, пожилой уже человек, щурясь, горбился у порога, видно, неловко чувствуя себя оттого, что его непрошеным гостем навязывают в чужой дом незнакомым людям. Он и кепку не снимал, словно боялся, что его не примут здесь, не снимал и винтовки с плеча, — она висела на нем как-то нестрашно, по-домашнему: прикладом вверх, дулом вниз. Заметив смущение приезжего, Вутанька поспешила к нему.
— Раздевайтесь, пожалуйста! — зазвенел ее приветливый голосок. — Вешайте вот сюда!.. Места хватит.
— Мне подушек не нужно, — криво улыбнулся постоялец, словно оправдываясь. — Я на полу, на соломке.
Осторожно поставил винтовку в угол, повесил кепку на гвоздь и, размотав с шеи старенький шарф домашней вязки, устало присел на лавку. Был он уже седоват, с глубокими впадинами щек на изнуренном продолговатом лице, с большими мозолистыми руками, которые, видно, немало переделали в жизни всякой работы. Сидел, покашливал, молчал.
Цымбал тем временем, перекинувшись несколькими словами с Даньком, шагнул к двери, крепко прижимая локтем свою тощую папку, на которую Данько не мог смотреть без улыбки.
— Поужинал бы с вами, — признался Цымбал, почуяв доносившийся из печи вкусный запах, — но спешу! Дела! Всего доброго!
И, тряхнув на прощание своей козлиной бородкой, нырнул в темные сенцы.
Постоялец все еще сидел молча, отдыхал. Мать, не переставая хлопотать у печи, время от времени посматривала на него. Натрудился, видно, за день человек в поисках хлеба насущного, ломом разбивая мерзлую землю по хуторам у богатеев. Сыт ли, голоден ли — никто у него не спросит.
Ставя ужин на стол, мать приметила, как загорелись у постояльца глаза на горячую еду. А стала приглашать к столу — снова застеснялся, нахмурился, не хотел, должно быть, объедать бедняцкую семью.