— Мы уж там заморили червяка.
И где это они заморили? У тех скопидомов хуторских, у которых и снега зимой по допросишься?
— Садитесь, садитесь, — настойчиво стала приглашать и Вутанька. — Чем богаты, тем и рады!
Сели наконец. За ужином постоялец, разговорившись, неторопливо рассказывал о себе. Екатеринославский рабочий он, слесарь с завода Шодуара. Оставил дома большую семью, не знает, чем она там и живет, а сам второй месяц вот так по волостям мотается, продразверстку из саботажников вытягивает… Нелегко дается каждый пуд: на той неделе четверых из их отряда изрубили бандиты под Лещиновкой. Нелегко, но что ж поделаешь? Не ждать же, чтобы петлей голода республику задушили!
— Нет, этого не будет, — горячо вырвалось у Вутаньки, и, будто застыдившись своей горячности, она спросила екатеринославца: — Много ли сегодня вытрясли в Запселье?
— Да вытрясли кое-что, — ответил он спокойно. — У гражданина Махини — знаете такого? — под настилом в конюшне обнаружили яму не меньше чем в полвагона.
— О, так у вас нынче хороший улов! — обрадовалась Вутанька. — Сегодня полвагона да завтра.
— Пшеница — первый сорт, да вот только… подтекла, попрела вся, — нахмурился екатеринославец. — Почитай, суточный паек целого завода в той яме сгнил.
— Хлеб святой погноить! — ужаснулась мать. Она была потрясена. Смотрела на икону в углу и видела за ней Вутанькину хлебную квитанцию. Хорошо сделала дочь. Надо, надо помогать. А то паны и впрямь вернутся и землю отберут. Будь у нее сейчас хоть какой-нибудь лишек — все бы отдала на республику!
После ужина гость, поднявшись из-за стола, стал благодарить хозяйку.
— Спасибо вам за хлеб, за соль, — промолвил он с проникновенной теплотой в голосе. — А еще большое спасибо за то, что сегодня по разверстке помогли, — нам уж тут рассказали об этом.
— Что вы, бог с вами! — сгорая от стыда, замахала руками мать.
— Нет, не говорите, — серьезно перебил гость. — В самое трудное время именно такие, как вы, незаможники республику нашу поддержали.
Закурил и, присев у печки, нахмурился, задумался, пуская дым в трубу.
Данько, следя за гостем, ощущал, как все сильнее растет в нем теплое, сыновнее чувство к этому согбенному трудом человеку с посеребренными уже висками, к человеку, который, несмотря на свои годы, в лютый холод неделями мотается со старенькой трехлинейкой по глухим волостям, добывая хлеб для своего железного, впроголодь воюющего класса…
— Как же там, на заводах, у вас теперь? — перебравшись на лежанку, заговорил Данько.
— Трудно, товарищ, — ответил продотрядец, простуженно покашливая. — Трудно. Кое-кого так прижало, что не выдержал — пошел зажигалки делать… Но настоящее, пролетарское ядро, ясно, осталось, тянет все на своем горбу. И хоть на голодных пайках да в холоде таком, что руки к станкам примерзают, но — видели б вы — как работает народ! — Гость оживился, повеселел. — Из цехов не выгонишь, сами сверхурочно остаются! С ног, бывало, падали у станков…
— Ну, теперь уже легче будет…
— Легче или не легче, да только мы себе такой девиз на заводских воротах написали: «Умереть, но начатое дело довести до конца». Не дадим себя задушить ни блокадой, ни голодом.
Пока они разговаривали, Вутанька внесла со двора охапку свежей соломы, с размаху бросила на пол, — морозом от нее повеяло даже на печь к Васильку… Мальчик, казалось, этого только и ждал: прыгнул сверху прямо в золотой сугроб и с веселым визгом начал скакать и кувыркаться, насмешив взрослых своим весельем и шалостями…
Каганец тем временем стал заметно меркнуть. Екатеринославец, поднявшись, попробовал наладить его, повертел и так и сяк, но напрасно: оказалось, что керосину осталось на самом донышке.
— Подлить нечего, — пожаловалась мать, — весь керосин вышел. Придется постным маслом светить.
Рабочий поставил каганец на место.
— Ничего! Придет время, и вы навсегда расстанетесь с этой допотопной коптилкой.
— А чем же светить будем? — удивилась мать. — Лампой? На нее и вовсе керосину не напасешься.
— Электричество будет вам светить.
— Лектричество? Что это такое?
— Это такая штука, что ни дыму, ни копоти не дает… Один свет — чистый и ясный, как от солнца.
— И в нашей хате оно будет светить? — усмехнулась Вутанька удивленно: не то что матери, даже ей это показалось невероятным.
Рабочий поднялся, зашагал вдоль стены взад-вперед, задумчивый, нескладный, седые волосы его были взлохмачены, широкие лопатки резко выступали под темной бумазейной рубахой.
— Разве вы не слышали? — заговорил он немного спустя. — Все чаще то тут, то там вспыхивают в нашей страна электрические огоньки… С Русаковских заводов, под Тулой, сообщают о первой такой ласточке, и в Каменском тоже недавно зажглось… А ведь это мы только начинаем жить… План ГОЭЛРО Ильич разрабатывает, Днепровскими порогами интересуется. Нет, за этими первыми ласточками настанет и большая электрическая весна!
— И в наших Криничках? — радостно и недоверчиво спросила Вутанька, расстилая гостю постель.
— Засветится! Засветится и у вас! Помяните мое слово…
Будто дивную сказку, слушал Василько на печи загадочные эти слова.
А каганец все мерк и мерк…
Пришлось укладываться. Но и после того, как все уже улеглись и бабуня рукой пригасила тлеющий фитилек (чтоб не чадил!), мальчику долго еще мерещились картины весеннего дня, наполненного птичьим гамом, чудились удивительные сверкающие ласточки, которые когда-нибудь прилетят сюда, словно из сказки, и от них в бабушкином доме станет светло, как от весеннего солнца.
Проснувшись утром, Василек снова разогнался было спрыгнуть с печи, чтобы порезвиться на соломе, где спал этот городской дядя. Но ни постели, ни ночлежника уже не было. Вместо него на соломе, свернувшись калачиком, лежал… теленочек!
Хорошенький такой, рябенький, блестит, словно только что умытый…
— Откуда он, бабуня?
Бабушка улыбнулась:
— Ночью сам из лесу к тебе прибежал, Василек. Это, видно, нам тот дядя городской наворожил.
Может, и наворожил, может, и сам телок из лесу прибежал — мало ли чудес бывает на белом свете!
Не слыхал Василек, какой тут переполох был ночью, не слыхал, как бабуня на радостях подняла всех, разбудила и как потом, счастливая, присвечивая огарком свечи, открыла дверь настежь, а добрый постоялец на руках внес этого телка в хату.
Морозы стояли лютые. На палец заледенели в комнате стекла, и от этого сердце тоскливо сжималось: когда же теперь они оттают! Словно на сто лет Псел сковало тяжелым, крепким, что камень, льдом. Рыба задыхалась под ним от недостатка воздуха.
Утром, идя с ведрами к речке, Вутанька брала с собой и топор: после морозной ночи приходилось заново разбивать лед в проруби.
Вокруг — морозная рань, багряно всходит солнце, светлым паром дышат люди. Гулкий перезвон идет вдоль леса — до самых Хоришек: всюду по селам в это раннее утро пробивают проруби. Бьет, рубит лед и Вутанька. Острые ледяные осколки сталью стреляют в лицо, горят, ноют от боли мокрые покрасневшие руки. Во время этой работы не раз руки ее так коченели, что слезы выступали на глазах. И больно и обидно становилось — до каких пор ей тут, наравне с мужчинами, рубить этот проклятый железный лед? При живом муже, а судьба вдовья… Конечно, не он, не Леонид, в этом виноват и не его следует винить в разлуке: был бы только жив да здоров. Кончится же это когда-нибудь, побьют врагов и возвратятся с фронтов домой. По-новому, по-человечески тогда заживут, настанет весна и для них, для этих скованных льдом Криничек, непременно настанет! А покамест бей, прорубайся к воде, Вутанька, пусть звонкое эхо