где ни посмотри,
нас еврейский ген активности
в жопу колет изнутри.
Дикая игра воображения
попусту кипит порой во мне —
бурная, как семяизвержение
дряхлого отшельника во сне.
Жить беззаботно и оплошно —
как раз и значит жить роскошно.
Я к потрясению основ
причастен в качестве придурка:
от безоглядно вольных слов
с основ слетает штукатурка.
Мне неинтересно, что случится
в будущем туманном и молчащем;
будущее светит и лучится
тем, кому херово в настоящем.
Когда текла игра без правил
и липкий страх по ветру стлался,
то уважать тогда заставил
я сам себя – и жив остался.
Я ценю по самой высшей категории
философию народного нутра,
но не стал бы относить к ветрам истории
испускаемые обществом ветра.
Трагедия пряма и неуклончива,
однако, до поры таясь во мраке,
она всегда невнятно и настойчиво
являет нам какие-нибудь знаки.
Я жизнь мою листаю с умилением
и счастлив, как клинический дебил:
весь век я то с азартом, то с томлением
кого-нибудь и что-нибудь любил.
Блаженны нищие ленивцы:
они живут в самих себе,
пока несчастные счастливцы
елозят задом по судьбе.
Вдоль организма дряхлость чуя,
с разгулом я все так же дружен;
жить осмотрительно хочу я,
но я теперь и вижу хуже.
Я к эпохе привернут, как маятник,
в нас биение пульса единое;
глупо, если поставят мне памятник:
не люблю я дерьмо голубиное.
Ты с ранних лет в карьерном раже
спешил бежать из круга нашего;
теперь ты сморщен, вял и важен —
как жопа дряхлого фельдмаршала.
По многим ездил я местам,
и понял я не без печали:
евреев любят только там,
где их ни разу не встречали.
В пустыне усталого духа,
как в дремлющем жерле вулкана,
все тихо, и немо, и глухо —
до первых глотков из стакана.
Уже виски спалила проседь,
уже опасно пить без просыпа,
но стоит резко это бросить,
и сразу явится курносая.
Любил я днем под шум трамвая
залечь в каком-нибудь углу,
дичок еврейский прививая
к великорусскому стволу.
Глаза мои видели,
слышали уши,
я чувствовал даже
детали подробные:
больные, гнилые,
увечные души —
гуляли, калеча
себе не подобные.
Жизни надвигающийся вечер
я приму без горечи и слез;
даже со своим народом встречу
я почти спокойно перенес.
Российские невзгоды и мытарства
и прочие подробности неволи
с годами превращаются в лекарство,
врачующее нам любые боли.
Был организм его злосчастно
погублен собственной особой:
глотал бедняга слишком часто
слюну, отравленную злобой.
Я под солнцем жизни жарюсь,
я в чаду любви томлюсь,
а когда совсем состарюсь —
выну хер и заколюсь.
Житейскую расхлебывая муть,
так жалобно мы стонем и пыхтим,
что Бог нас посылает отдохнуть
быстрее, чем мы этого хотим.
Затаись и не дыши,
если в нервах зуд:
это мысли из души
к разуму ползут.
Когда я крепко наберусь
и пьяным занят разговором,
в моей душе святая Русь
горланит песни под забором.
Кипит и булькает во мне
идей и мыслей тьма,
и часть из них еще в уме,
а часть – сошла с ума.
Столько стало хитрых технологий —
множество чудес доступно им,
только самый жалкий и убогий
хер живой пока незаменим.
Если на душе моей тревога,
я ее умею понимать:
это мировая синагога
тайно призывает не дремать.
Я знаю, зрителя смеша,
что кратковременна потеха,
и ощутит его душа
в осадке горечь после смеха.
По жизни я не зря гулял,
и зло воспел я, и добро,
Творец не зря употреблял
меня как писчее перо.
Мы вдосталь в жизни испытали
и потрясений, и пинков,
но я не про закалку стали,
а про сохранность чугунков.
Еще судьба не раз ударит,
однако, тих и одинок,
еще блаженствует и варит
мой беззаветный чугунок.
Давным-давно хочу сказать я
ханжам и мнительным эстетам,
что баба, падая в объятья,
душой возносится при этом.
Прекрасна в еврее
лихая повадка
с эпохой кишеть наравне,
но страсть у еврея —
устройство порядка
в чужой для еврея стране.
Прорехи жизни сам я штопал
и не жалел ни сил, ни рук;
судьба меня скрутила в штопор,
и я с тех пор бутылке друг.
Я слишком, ласточка, устал
от нежной устной канители,
я для ухаживанья стар —
поговорим уже в постели.
Хоть запоздало, но не поздно
России дали оживеть,
и все, что насмерть не замерзло,
пошло цвести и плесневеть.
Одно я в жизни знаю точно:
что плоть растянется пластом,
и сразу вслед начнется то, что
Творец назначил на потом.
Вечерняя тревога – как недуг:
неясное предчувствие беды,
какой-то полустрах-полуиспуг,
минувшего ожившие следы.
Создателя крутая гениальность
заметнее всего из наблюдения,
что жизни объективная реальность
дается лишь путем грехопадения.
Много высокой страсти
варится в русском пиве,
а на вершине власти —
ебля слепых в крапиве.
Создан был из почти ничего
этот мир, где светло и печально,
и в попытках улучшить его
обреченность видна изначально.
Я по жизни бреду наобум,
потеряв любопытство к дороге;
об осколки возвышенных дум
больно ранятся чуткие ноги.
В периоды удач и постижений,
которые заметны и слышны,
все случаи потерь и унижений
становятся забавны и смешны.
С людьми я вижусь редко и формально,
судьба несет меня по тихим водам;
какое это счастье – минимально
общаться со своим родным народом!
России теперь не до смеха,
в ней жуткий прогноз подтверждается:
чем больше евреев уехало,
тем больше евреев рождается.
Любовь завяла в час урочный,
и ныне я смиренно рад,
что мне остался беспорочный
гастрономический разврат.
Нам потому так хорошо,
что, полный к жизни интереса,
грядущий хам давно пришел
и дарит нам дары прогресса.
Всего лишь семь есть нот у гаммы,
зато звучат не одинаково;
вот точно так у юной дамы
есть много разного и всякого.
Я шамкаю, гундосю, шепелявлю,
я шаркаю, стенаю и кряхчу,
однако бытие упрямо славлю
и жить еще отчаянно хочу.
Политики раскат любой грозы
умеют