известном медицинском учреждении – сотрудник. Мой товарищ у него спросил совета.
– Тормозуху выпил мальчик! – восхитился Тимофеич. – А какую? Для автомобиля или самолетную?
Коллега сообщил, что выпита автомобильная.
– Эта получше будет, – объяснил лифтер, – она с солеными грибками хорошо идет. А делать ничего не надо. Дать ему воды побольше, и пускай поспит. Уж если наревелся, то заснет. А то и сонную таблетку ему дайте. И просрется ваш малыш, покуда спит, и будет как огурчик.
Все так и сделали, и все прекрасно обошлось. А Тимофеич, донельзя польщенный, что врачи его просили о совете, головой качал, из кабинета выходя, и дважды с некоей печалью повторил:
– А маленькие сами просираются, им легче.
Но теперь пора вернуться к той ученой книжке. Я прочел, что часто пожилые люди в поисках уместного для старости мировоззрения приходят к тем идеям, о которых многие века твердят восточные религии. Будучи невеждой полным в этой интересной теме, приведу научную цитату: «Действительно, буддизм и индуизм призывают отказаться от гордости, лишиться всех желаний, отбросить всякую ненависть, покончить со всеми иллюзиями. Даоизм исповедует, что бездействие – лучшая форма существования, ибо тот, кто действует, в конце концов потерпит неудачу».
Господи, но это же как раз тот похуизм, который ненавязчиво, но всем своим житейским поведением я демонстрирую все годы своего существования на свете! И поэтому, быть может, сохранил себя для старческого прозябания.
На слове «сохранил» я обязательно остановлюсь подробней. Если попросить любого, чтобы он сказал, что более всего калечит человека на его пути по жизни, каждый скажет: властолюбие и алчность. Ну, про властолюбие я вообще уверен, что это Божья кара, заживо ниспосланная человеку. Потому она его настолько и калечит. А что касается желания иметь достаток, то вполне ведь это уважительная страсть. Естественно – в понятных разуму пределах. Только дальше начинается азарт игры, а как игра меняет человека, знает каждый. Равнодушие душевное к обеим этим пагубам – необходимо, чтобы личность сохранить, а старикам – и жизненно необходимо.
Тут запахло чтением морали, упаси меня Господь, и написанием рецептов тут запахло, и поэтому я брошу эту тему.
Только про иллюзии скажу еще немного. Настоящий похуист с иллюзиями начисто расстался, иначе он похуистом стать не смог бы. Старикам же с ними полностью покончить помогает тайное устройство нашей памяти. В нем пока наука разобраться не сумела, только позаботилась ярлык наклеить, обозвав психологической защитой. И если бы на склоне лет мы размышляли о былом и вспомнили свои тогдашние иллюзии, мечты с надеждами и упования, то мигом бы свихнулись или запили. И даже если вдруг какие-то мечты сбылись, то, если бы мы объективно видели, насколько искукожился их облик, непременно мы бы тоже чуть подвинулись в рассудке от разочарования и горя. Только этого не происходит. Мы, по счастью, слабо помним или вообще не помним то сияние, которое нам источали дерзостные миражи зеленых лет.
И точно так же флер забвения всего, что может огорчить и растревожить, благодетельно окутал нашу старость, сохранив лишь то, что безопасно для спокойствия души. Поэтому былое нам перебирать – одно сплошное удовольствие. Там настолько все уже красиво, прибрано и чисто- аккуратно, словно в захолустную деревню ожидается приезд высокого начальства. Может, это так мошенничает наша память, вовсе не о нас заботясь, а готовясь к Страшному Суду? Ведь и при жизни дознаватели любые вытащить из нас могли лишь то, что мы выбалтывали сами. Вот и память подчищает наши биографии, готовя для небесного дознания безгрешный благостный фальшак. Насколько это так и есть, узнаю позже. Мне важней и интереснее пока, что мы еще в таких воспоминаниях легко и просто обнаруживаем то, чего мы в жизни вовсе не имели. Слава Богу! То, что вспоминаешь, – это правда в большей степени, чем прошлая реальность. Лишь от нашего воображения теперь зависит яркость нашего былого и минувшего. А чем сильней увяла память, тем оно становится прекрасней и значительней.
Особенно когда в нем удается выловить какие-нибудь выдающиеся имена. А если нет их, то полезно чуть соврать. Поскольку в старости все средства хороши, чтобы привлечь к себе хотя бы ненадолго интерес высокомерной молодежи и тем самым – приосаниться чуть-чуть внутри себя. А если пару-тройку раз повторишь эту выдумку, то начинаешь в нее верить сам – весьма это способствует необходимому для пожилого человека самоуважению. Целебно это очень для душевного здоровья, и поэтому приврать – ничуть не грех. Однако же нужна ориентация во времени, чтобы мелькало имя человека, не ушедшего из жизни до рождения рассказчика, а также и пространство следует учитывать. Поскольку, например, с Набоковым (вообразив, что он меня пустил) я мог по времени распить бутылку божоле, но я в Женеву мог попасть лишь сильно после его смерти. То же самое – и с Сашей Черным. Поэтому ни о Спинозе, ни о Лоуренсе Аравийском – речи быть не может.
У меня для дряхлой старости припасена история, как некогда у нас обедал в Иерусалиме шахматный гроссмейстер Михаил Таль. И жена его была, и дочка – есть кому при случае удостоверить, что не вру. А разговор хороший был, распахнутый и в меру пьяный. Он ведь был и чемпионом мира, если мне не изменяет память. Если изменяет, то – тем более. А к нам приехали они по настоянию дочери: она в каком- то классе средней школы написала сочинение, использовав мои стишки, но, кажется, ее из школы все-таки не выгнали. Так вот я Михаилу Талю в ходе задушевной той беседы предложил сыграть в шахматы. С условием, что я ему дам фору – целую ладью. У него не то чтобы глаза на лоб полезли, только как-то видоизменились, потемнев. Но я ему немедля объяснил простой свой замысел: я проиграю быстро и вразнос (ходы я знаю, но не более того), однако же я право получу упоминать, что как-то с Талем в шахматы играл и проиграл лишь потому, что я большую слишком фору предложил. Тут он расхохотался и великодушно мне позволил говорить направо и налево, что когда-то мы свели игру вничью.
Но я еще присутствовал однажды при беседе, несомненно, исторической, и мне ее как раз уместно вспомнить. И тем более что обсуждалась – явственная польза всяческой литературы для конкретной личной жизни. Обращаясь к знаменитому искусствоведу Илье Зильберштейну, говорил отменный исторический писатель Юрий Давыдов. Имя первого, боюсь я, далеко не всем известно, и поэтому я кратко поясню-напомню. Илья Самойлович Зильберштейн был инициатором и созидателем огромных тех томов «Литературного наследства» (их уже, по-моему, за девяносто), без которых попросту была бы невозможна вся история литературы русской. Только вулканической его энергии хватило на еще один – немыслимый, но совершенный подвиг. Он вернул в Россию, привезя из-за границы, сотни писем разных замечательных людей, картины и гравюры выдающихся художников российских, рукописи и архивы, некогда увезенные в эмиграцию. Эти бесценные сокровища ему дарили, а не продавали, ибо все уехавшие россияне были счастливы обогатить музеи родины, которую они любили до сих пор. А эта родина не только не давала Зильберштейну ни копейки, но еще в лице своих чиновных представителей мешала, и порою – очень унизительно. Он был фанатик и энтузиаст, поэтому его не останавливало хамство, проявляемое вместо благодарности. Известен даже случай, когда он пешком (откуда деньги на такси) тащил в гостиницу две неподъемные сумки с ценными архивами – и потерял сознание на улице. И помогли ему не представители посольства, а все те же эмигранты. Но вернусь к тому застолью, очень памятному мне.
– Дорогой Илья Самойлович, – сказал Юра Давыдов, стоя с рюмкой в руке, – я вам весьма обязан. Помните, вы напечатали в журнале «Огонек» портреты женщин-декабристок? Это был, наверно, год пятидесятый, около того. Я уже в лагере сидел и был на общих, котлован копали мы вручную. И попал к нам тот журнал. У каждого из нас была своя лопата, и каждому из тамошних моих приятелей досталось по портрету. Мы его на ручку от лопаты и наклеили. Лично мне Волконская досталась, и ее лицо я помню до сих пор в малейших черточках. А лагерь был – одни мужчины, как водилось, и свою тоску по женщине мы утоляли по-солдатски, по-моряцки, как подростки это делают, уж извините за подробности в такой компании. А в этой ситуации – о женщине обычно думают. Желательно – конкретной, и чтоб помнилось лицо. Вы понимаете, о чем я говорю. Так вот – спасибо вам огромное за ваши публикации бесценные!
И церемонно чокнулся со стариком. Под хохот публики я записал тогда весь этот тост в блокнот, не выходя из комнаты, как я это обычно делал.
Еще раз повторю свою святую убежденность: нам надо, надо, нам целебно вспоминать о встречах и удачах прошлых лет. И о сражениях известных (но желательно уже не раньше Первой мировой), и о случайных похвалах каких-либо чуть-чуть, но замечательных людей. И тут я снова вспомнил об одном прекрасном разговоре.
Где-нибудь в семидесятом это было или чуть попозже – я тогда довольно часто ездил в Ленинград, халтуря там на киностудии. По Невскому гуляя, непременно заходил я в книжный магазин, который соблазнительно именовался Книжной лавкой писателей. В Москве существовал такой же, но туда протыриться гораздо было тяжелей: там спрашивали, член ли ты в писательском Союзе. Так как я им не был никогда, то вежливо просили выйти вон. А в Питере – свободно с этим было. И, возле прилавка с букинистикой торча, разговорился я с ужасно тощим и понурым стариком. Оказался он писателем Леонидом Борисовым, сочинившим некогда об Александре Грине книгу, мной