Никто ловчей, чем лилипуты
различных видов и размеров,
не изготавливает путы,
чтобы стреножить Гулливеров.
Борьба со злом —
извечная игра,
ее шторма и штили хаотичны;
забавно, что апостолы добра
по большей части мало симпатичны.
Над этим сильно поработав,
я преуспел в конце концов:
стал дураком у идиотов
и мудаком – у мудрецов.
Всякий миф обо мне справедлив,
я такой, а не просто плохой:
рыбу в мутной воде половив,
из воды выхожу я сухой.
Стиха причудливая вязь,
питаясь внутренним горением,
таит загадочную связь
духовности с пищеварением.
Не слесарь, не философ, не правитель,
я мелкое свое клюю пшено,
однако я типичный представитель
чего-то, что названья лишено.
Нет печали, надрыва и фальши
в легких утренних мыслях о том,
как заметно мы хуже, чем раньше,
хоть и лучше, чем будем потом.
В людях, на книгах воспитанных,
дремлют опасные дрожжи:
множество мыслей прочитанных
сам сочиняю я позже.
Теперь душа моя пуста,
ей чужд азарт любого вида,
и суп из бычьего хвоста
мне интересней, чем коррида.
В потоке мыслей, слов, деяний
мне всюду видится игра,
где зло в любом из одеяний —
тень или следствие добра.
Нынче грустный вид у Вани,
зря ходил он мыться в баньку,
потому что там по пьяни
оторвали Ваньке встаньку.
Я стал отшельник и бирюк,
боюсь мельканья слов и лиц,
теперь познания урюк
я молча ем с немых страниц.
Я довольно выигрышный
вытянул билет:
не был генералом, не был депутатом,
самой хилой премии
не было и нет;
но хворая, хочется быть лауреатом.
Есть люди —
их повадка так решительна,
как будто ими истина добыта,
их речь —
неотразима и внушительна,
и в мягкое обернуты копыта.
Увы, но в учебники школьные,
чтоб жалоб не слали родители,
мои сочинения вольные
не станут включать составители.
Те – рискуют, играя ва-банк,
те – в конфузливом чахнут неврозе,
а еврей – он и наглый, как танк,
и застенчив, как хер на морозе.
Как ни прячься,
как ни спорь и как ни лги,
как ни рыскай, словно заяц по полям,
а приходится сполна платить долги
по чужим и коллективным векселям.
На жизненном пути
в любом из мест
бывало то забавно мне, то лестно,
что многие мне свой совали крест,
надеясь понести его совместно.
Мы так во всем различны потому,
что Бог нас лепит в разном настроении,
а если поднесли стакан Ему, —
видны следы похмелья на творении.
Я думаю о грязи, крови, тьме,
о Божьем к нашей боли невнимании;
я думаю о Боге —
Он в уме?
И ум ли это в нашем понимании?
Всего одна в душе утрата,
но возместить ее нельзя:
Россия, полночь, кухня чья-то
и чушь несущие друзья.
Не ликуйте, закатные люди,
если утром вы с мыслями встанете:
наши смутные мысли о блуде
не из тела плывут, а из памяти.
России только те верны,
кого навек постигло мнение,
что не могло судьбу страны
просрать ее же население.
Как пастух Господь неумолим,
но по ходу жизни очень часто
мне бывает стыдно перед Ним,
как Его наебывает паства.
Я не пью, а дамам в ушки
лесть жужжу, как юный шмель,
я сегодня на просушке,
я лечу вчерашний хмель.
Не лучший представитель человечества,
я зря так над Россией насмехался:
мне близок и любезен дым отечества,
в котором я хрипел и задыхался.
И понял я, что это возрастное,
виной тут не эпоха, а года:
знакомые приходят на съестное,
а близких – унесло кого куда.
Туманный мир иллюзий наших —
весьма пленительный пейзаж,
когда напитки в тонких чашах
перетекают в нас из чаш.
Душе быть вялой не годится:
холёна если и упитанна,
то в час, когда освободится,
до Бога вряд ли долетит она.
То время, когда падал и тонул,
для многих было столь же непогоже,
я помню, кто мне руку протянул,
а кто не протянул, я помню тоже.
На всех я не похож —
я много хуже,
со вкусом у меня большой провал:
я часто отраженью солнца в луже
не менее, чем солнцу, рад бывал.
Настало духа возмужание;
на плоть пора накинуть вожжи;
пошли мне, Боже, воздержание,
но если можно, чуть попозже.
Да, Господь, умом я недалек,
только глянь внимательно и строго:
если я кого-нибудь развлек —
значит, он добрее стал немного.
Делам общественным и страстным
я чужероден и не гож,
я стал лицом настолько частным,
что сам порой к себе не вхож.
Рассудок мой,
на книгах поврежденный,
как только ставишь выпивку ему —
несется, как свихнувшийся Буденный,
в пространства, непостижные уму.
Один печалящий прогал,
одно пятно в душе осталось:
детишек мало настрогал
я за года, когда строгалось.
Русь воспитывала души не спеша,
то была сурова с ними, то нежна,
и в особенности русская душа —
у еврея прихотлива и сложна.
Былое пламя – не помеха
натурам пылким и фартовым,
былых любовей смутно эхо
и не мешает песням новым.
Во мне пылает интерес
и даже зависть есть отчасти,
когда читает мелкий бес
про демонические страсти.
В судьбе – и я, мне кажется, не вру —
еще одна есть нить помимо главной:
выигрывая явную игру,
чего-то мы лишаемся в неявной.
Уже давным-давно замечено,
и в этом правда есть, конечно:
всегда наружно искалечено
то, что внутри не безупречно.
Безжалостна осенняя пора,
пространство наслаждений стало уже,
и если я напьюсь теперь с утра,
то вечером я пью гораздо хуже.
Чем дольше живу я,
тем вижу я чаще
капризы душевной погоды:
мечты о свободе —
сочнее и слаще
печалей и болей свободы.
Я стар уже,
мне шутки не с руки,
зато идей и мыслей – вереницы;
учителю нужны ученики,
но лучше, если это ученицы.
Еврей, который не хлопочет
и не бурлит волной шальной,
он или мысленно клокочет,
или хронический больной.
Мы много натворили, сотворили,
и нам уже от жизни мало нужно,
мы жаримся на счастье, как на гриле,
и хвалим запах жареного дружно.
Меня не оставляет чувство бегства:
закат мой не угрюм и даже светел,
но кажется, что я сбежал из детства
и годы, что промчались, не