Наткнулся на неудачно разбитый телевизор — след мародёра — и вскрикнул по-детски:
— Они просто грабят?!
— А то! — отозвался шагавший сзади Земляной — Выгодное дельце эти самые погромы.
Всё заняло свои места, стало прозрачным. Шестерёнки с прозрачным корпусом: тик-так, вот как всё устроено, тик-так, вот так. Он выходил из задымлённого дома с приступом брезгливости, не трогая перила и внимательно глядя под ноги: не наступить бы на что-нибудь неприятное. «А как же мы-то сами? Чья была та жратва?» — и тут же спешил себя успокоить, уверяя, что такая уйма дефицитной жратвы не может быть
Промелькнул в памяти как перевёрнутая неинтересная страница, как неуклюжий и уже необидный обман, вчерашний агитатор, слушать которого их согнали в актовый зал с алыми креслами.
…Тот самый человек в кожаном плаще, на ночной трассе посланный Стодеревскийм в нехорошем направлении, вошёл в трибуну как к себе домой. Разложил руки по её позолоченным резным краям. Плащ был всё так же туго затянут, придавая его фигуре что-то муравьиное. Шляпа на этот раз отсутствовала, являя аудитории ровный, блестящий от геля, пробор. Ниточки усов довершали образ. (Если б ещё маузер на бедро и пулемётную ленту через грудь.) Название липло к нему само собой: агитатор. Кажется, все в зале увидели это.
— Вся власть Советам! — крикнул с галёрки Измайлов из первого взвода, хулиган по призванию.
Агитатор заговорил, как и положено, восклицательными знаками. Голос звенел, рокотал — видимо, целился в душу, но бил совсем в молоко. Понять его было невозможно: русским языком агитатор не владел. Путал слова, комкал незаконченные, выскользнувшие из-под контроля предложения — но говорил, говорил, говорил, говорил. Высыпа?л слова кучей: разбирайте сами. Зал притих, заворожённый абракадаброй. Из звонких патетических куч выделялись два членораздельных кусочка: «Родина — наша мать» и «Как отдать мать?» Когда он повторил это в десятый раз, зал заскучал.
— Товарищч, как нам реорганизовать Рабкрин?! — крикнул Измайлов.
(В армию он загремел со второго курса юридического. Знает, что такое антимония и когда был военный коммунизм.)
Аудитория гудела как улей, кто-то играл в «секу» добытой по случаю колодой. Так что вбежал Трясогузка и зашикал на них как на старшеклассников в ТЮЗе.
…Спустившись по лестнице, они прошли через двор по бетонным квадратикам дорожки и вышли на улицу. Взводный стоял у железной двери дома напротив и жал звонок. Дверь отворилась, выглянула женщина лет пятидесяти в платке с блёстками. Внимательно посмотрела в лицо Кочеулову и снова исчезла. Она скоро вернулась, вышла и встала у стены своего дома, сцепив пальцы на животе. Рассмотрев БТР, сказала сухим утомлённым голосом:
— А вы на этом?
Кочеулов вслед за её взглядом оглянулся на «коробочку».
— Да. Бабушка ведь одна, Вы сказали?
— Да, но…
И словно устав от разговора, замолкла. Выглядела она, как человек, у которого болит зуб.
Всё прояснилось, когда в проёме двери появилась бабушка, невозможно толстая, с трудом передвигающая самоё себя. На ней был тонкий домашний халат. Обручальное кольцо врезалось в мякоть пальца. Протиснулась в два приёма и встала на ступеньке. Скользнув загнанным взглядом по БТРу, оглянулась на соседку, снова посмотрела на БТР, и вяло запричитала.
— Вот, сюда пожалуйста, — взводный тронул её за обвислый локоть, указывая на открытый боковой люк.
Увидев этот люк, старушка заплакала — так же вяло, еле слышно — скорее, захныкала. Она шагнула вперёд, но вдруг остановилась. Будто вспомнив главное, подняла красные глаза на свой дом. Из разбитых окон в яркое лунное небо поднимались столбы дыма. Не прерывая монотонного хныканья, она обернулась, показала рукой: смотри, что сделали. Её соседка молчала, неподвижно стоя у стены.
Толстушка долго топталась у «коробочки», примерялась, не зная, как подступиться. Наконец, подняла ногу на ступеньку.
— Вы головой вперёд, — учил её Кочеулов — Туда ногу, потом голову, а я вас подсажу.
Она послушно сунула в люк голову, потом руку. Прошло некоторое время. Тапок слетел с поставленной на подножку ноги. БТР качался… Она попробовала присесть, одновременно отталкиваясь оставшейся с наружи рукой от брони, чтобы уже вылезти обратно… Стало очевидно, что бабушка застряла.
— Давайте назад…
Солдаты, давясь от смеха, отбегали подальше, прятались за «коробочку». У Кочеулова подёргивались губы, но из последних сил он удерживал серьёзное выражение лица.
— Попробуйте ещё назад… Мы вам «Уазик» пришлём…
И вдруг у военных за спинами зарыдала пожилая азербайджанка. Они рыдали вдвоём: одна, прячась в ладони, в платок, в провал двери, другая — в тёмной железной ловушке.
Погром — зрелище неприличное.
После первого Митя маялся долго. Сморщится ни с того ни с сего, губу закусит… вспоминает. Душу то и дело подташнивало, и не чем было её отвлечь: во всём она отыскивала метастазы мерзости. Шеки был прошит ими вдоль и поперёк. Они сплетались под чистенькой мостовой в густые крепкие сети. Прятались за ванильные стены пекарни. Росли из горшка герани, в погожее утро выставленного хозяйкой на подоконник. Теперь-то Митя знал, теперь видел, как сквозь каждый, самый солнечный, полный синего неба и шумных воробьёв день тянулась под чью-то крышу дикая, кричащая, страшная ночь.
…Дальше БТР не проходил: на пути встал дуб. Молодой, но достаточно толстенький ветвистый дуб прямо посреди переулка. Оставили БТР с водителем и побежали. Майор Хлебников, перебрасывая из руки в руку виляющую во все стороны резиновую палку, бежал впереди. (Палки, привезённые краснодарцами в Шеки, как выяснилось, были бракованными, не из той резины.) Хлебникова из уважения не обгоняли.
В окнах второго этажа мелькали тени. Занавески валялись под домом. Одна зацепилась за водосточную трубу, легкая тюлевая занавеска, и плавала по ветру. Иглой в уши входил тонкий истошный крик. Столь же пронзительны были причитания — кто-то о чем-то умолял, смешивая слова с рыданиями.
От волнения и быстрого бега сводило под ложечкой.
— Вперед. Никому не стрелять!
Деревянная лестница загудела. Дверь настежь. Пол усеян осколками. Стёкла опрокинутого серванта, посуда, плафоны люстры. Первое лицо, увиденное Митей — сотканное из морщин чёрно-белое лицо старика в разбитой траурной рамке, скрипнувшей под ногой. Кто-то пробежал через дальнюю комнату, неся в руке топор. Две старые женщины в чёрных одеждах стояли рядом в углу. Вскидывали вверх руки, больно хлопали себя по щекам и выли. Седые их волосы были растрёпаны, платки съехали.
Третью, молодую, намотав на кулак её смоляную косу, тянул по полу рослый детина с пушистыми бакенбардами. Митя узнал его: тот, что прислал им в чайхане бахлавы. Остальные погромщики наблюдали, встав полукругом. Руки с засученными рукавами сорочек и пиджаков держали слегка на отлёте, как люди, ненадолго оторвавшиеся от работы. Ближний к Мите — красный, запыхавшийся до хрипоты — держа за самый кончик сигарету, тянулся к ней мокрым ртом.
(Выхваченные в первую секунду мелочи — мозаика хаоса, упавшая в распахнутые глаза. А большего и не надо, и этого хватит.)
Парень из чайханы подтягивал женщину к двери и всё что-то приговаривал. Похоже — что спустит её сейчас с лестницы. Одной рукой она вцепилась в корешок косы, другой упиралась в пол. Эта рука у нее вся была изрезана. По осколкам, по крашенным доскам за ней тянулся кровяной след. В глубине квартиры что- то трещало и падало.
— Билат эта! — крикнул Рослый, оборачиваясь к вбежавшим и кивнул на женщину.
Хлебников шагнул ему навстречу и размахнувшись как теннисист, со свистом опустил дубинку поперек огромной спины. Дубинка чавкнула, человек рухнул с глухим дровяным стуком.
— Уходите, — сказал Хлебников — Только сразу, или перемолочу в крошево.