Маршам и контрмаршам не было видно конца, и усталость и нетерпение все сильнее одолевали Игнасио.
В конце месяца войска коснулось живительное дуновение. Войдя как-то вечером, после долгого, утомительного перехода, в маленькую деревушку, они услышали оглушительный колокольный трезвон. Какая-то женщина, растрепанная, запыхавшаяся, с красными глазами, тащила за руку своего мужа, с которым за минуту до этого ругалась, и, восклицая: «Мы взяли Эстелью! Эстелью взяли!» – вне себя, позабыв о только что бушевавшей ссоре, увлекала его плясать в центре собравшейся кругом толпы, смеявшейся такому неожиданному повороту событий. Никому не сиделось дома. Была взята Эстелья – святыня карлизма.
Была взята Эстелья, и иезуиты вновь водворились в Лойоле – родном доме основателя Ордена.
И когда через несколько дней батальон триумфально встречали в маленьком прибрежном городке, Игнасио почувствовал, как это приятно – заслуженные благодарные рукоплескания, ведь это все тот же общий дух карлизма сражался и победил под стенами Эстельи, воодушевление всех добровольцев поддерживало и воодушевляло победителей – Ольо и Дикастильо. Все в равной степени имели право считать себя победителями.
Наконец, после стольких маршей и контрмаршей, они остановились в Дуранго, используя передышку для учебы и упражнений с оружием. Приехал повидаться с сыном и Педро Антонио, как никогда полный решимости покинуть Бильбао; появился Гамбелу, недавно назначенный таможенником, и дядюшка Эметерио из деревни.
Гамбелу восторженно рассказывал о том, что семидесятилетний дон Кастор Андечага тоже объявился в горах и обратился к бискайцам с прокламацией, в которой призывал «дух тех, кто некогда противостоял в этих горах всесильному Риму, воскреснуть в душах их сыновей, чтобы молодые сердца, возросшие под прекрасным небом, где никогда не свивало себе гнездо коварство, под шум лесов, вселяющий смелость и отвагу, заслышав призывный набат над родными долинами, исполнились воодушевления и, вспомнив о славных своих предках и о сегодняшнем позоре, предпочли бы с честью сложить свои головы на поле битвы, чем терпеть те постыдные унижения, которым подвергает их родину жалкая кучка разбойников. Не перевелось еще железо в их кузницах и дерево в их лесах, чтобы с острым копьем и крепким щитом выйти навстречу врагу; право на их стороне; история – за них; вера вселяет в них уверенность; надежда окрыляет; церковь простирает над ними свою десницу, а их отцы благословляют их». Как то и полагается, прокламация заканчивалась пышными здравицами.
– Все это прекрасно, – воскликнул священник, выслушав прокламацию, – но разве мы и без того не достаточно проповедовали войну, ободряя нерешительных, чтобы теперь, под предлогом обязательного займа, у нас выуживали наши деньги? Уж пусть этим занимается Революция и pax Christi.[107] От меня никто ничего не получит; да ведь это значит покушаться на церковные привилегии… Так мы все скоро станем либералами… Не хватает нам еще одного Мендисабаля.
– Сразу видно – священник, – сказал Гамбелу. – Что ж, держитесь за свой кошелек, только вот когда воевать не на что будет, либералы-то по вам отходную и споют…
– Отходную?! Это мы еще посмотрим! А иезуиты в Лойоле, а помазание Короля – это что, по-вашему, пустяки?… А эти генералы: один от старости из ума выжил, другой от набожности, третий – пугало огородное, и все друг перед другом расшаркиваются, а сами думают, как бы себе местечко повыгоднее отхватить… Санта Крус – вот кто нам нужен.
– Опять все сначала… Господи Боже! – шептал Педро Антонио.
Действительно, в среде восставших начались брожения. Говорили о том, что двое генералов отказались подать друг другу руку; что еще один, согласившись на уговоры своей любовницы, преувеличивал в донесениях число потерь противника, чтобы добиться повышения.
Подобно многим бискайцам, Игнасио с надеждой устремлял взор на семидесятилетнего странствующего рыцаря дона Кастора, вооруженного железом своих гор и деревом своих лесов и помышлявшего прежде всего о Бильбао. Когда Игнасио думал о нем, в памяти его воскресали туманные фигуры Оливероса – его руки по локоть в крови; Артуса де Альгарбе, повергающего чудовище с телом ящерицы, крыльями летучей мыши и угольно-черным языком; Карла Великого и его двенадцати пэров, разящих неверных, все в кольчугах и латах; Сида Руя Диаса, Кабреры, верхом, в развевающемся белом плаще, и многих других, сошедших с грубых книжных гравюр.
«Я исполняю свой долг, – думал он в минуты уныния, – а до остальных мне дела нет. Может, враг и сильнее… Какая разница! Моя обязанность – драться, а не побеждать. Пусть Бог рассудит, кому победить». И ему представлялось вдруг, что все зависит от него одного, что его усилие оказывается решающим, что ему удается найти безвестных героев, могущих спасти, казалось бы, проигранное дело. «Будь я генералом!» И, воображая, что было бы, будь он и вправду генералом, он составлял в уме планы битв и кампаний, а под конец представлял, как заводит какой-нибудь незначащий разговор с Королем или как живет дома со своей женой – Рафаэлой.
И это была война? Марши, контрмарши, вновь марши и контрмарши, а большого сражения все не было. И он с нетерпением ждал ночи, чтобы только поскорее прошло время, отделяющее его от этого великого дня.
Между тем простодушный Педро Антонио все думал про себя, как же он поступит с деньгами; он прекрасно помнил о части своих сбережений, вложенных в известное предприятие, мысль о котором держала его на привязи, то воодушевляя, то повергая в уныние. Бедняга ломал голову, не в состоянии постичь загадочную природу той тайной и страшной силы, которая воспользовалась карлистским восстанием, чтобы окончательно взять над ним власть, над всей его жизнью. Он считал, что во всем виновато масонство, его Незримая Юдоль, ставшая для него символом и средоточием всего зловещего, загадочного.
Что как не масонство смогло положить конец Семилетней войне? Что как не оно, с помощью тайных интриг, заставило их возжаждать мира, такого желанного после стольких кровопролитных боев, свело на нет все их усилия, опутало сетью предательств? Не было в мире человеческой силы, способной победить их в открытом бою; следовательно, это должно было быть нечто такое, загадочное и тайное, против чего бессильно любое мужество.
Эскортируя Короля, объезжавшего свои владения, батальон прибыл в святыню карлизма – Эстелью, которая встретила их шумно и радостно. Внимание противника тоже было приковано к этому городу, и нити войны начали вокруг него стягиваться. Случалось, что оба войска целыми днями сложно маневрировали в виду друг друга, словно танцуя некий причудливый танец, и, обменявшись легкими выпадами, тут же отходили назад.
Почти месяц провели они в Эстелье в смотрах, учениях, парадах. Игнасио успел немного передохнуть после изматывающей и нервной походной жизни. Как-то, встретив Селестино, он подошел к нему, протягивая на ходу руку, и вдруг услышал: «Смирно!». Кровь бросилась Игнасио в голову. «Пошел к чертям!» – шепнул он приятелю.
Селестино, весь красный, кусая губы, удалился, не сказав ни слова; Игнасио же чувствовал на душе какую-то смутную тоску и беспокойство, особенно после того, как вечером того же дня, встретившись с Гамбелу, тоже оказавшимся в Эстелье, услышал, впрочем, плохо понимая, о чем тот говорит, как он жалуется на войну и делится своими дурными предчувствиями. Как и всем таможенникам, ему до смерти надоела песенка, в которой пелось:
– Неужто эти дуралеи думают, что война за просто гак, без денег делается или что песеты сами из земли растут? Грабь, пока можно! Грабь, пока можно! Выходит, воюют только те, у кого ружья есть? Направо! Вперед! Батальон, смирно! Огонь!.. А потом сами собой и денежки появляются… И кто-то руки погреть сможет…
В городе, превратившемся для карлистского войска в один большой дом, впечатления каждого, смешиваясь с впечатлениями других, отливались в определенную форму. Вновь звучали предания о былом, сплетничали о командующих, но больше всего играли.
Здесь Игнасио начал понемногу замечать, что у каждого из его товарищей по оружию свой характер, и стал подбирать себе приятелей. Здесь как-то вечером, в тихой, задушевной беседе один из товарищей,