Скорбящей, выражение умиротворенной и просветленной печали. Глядя на Богородицу, она вспоминала своего бедного Игнасио: как по утрам, еще заспанный, он выходил из комнаты; как, дыша здоровьем и свежестью, садился завтракать. Да, да, вот так он резал хлеб, а вот так обмакивал его в чашечку с шоколадом! Вот он берет стакан; вот вытирает губы! А вот так, по-сыновнему, он глядел на нее с безмятежным спокойствием во взгляде! «Что ж, до свидания!» – говорил он, уходя в контору, а она оставалась в лавке, поджидая его к обеду. А когда перед ней мелькнул на мгновение остекленелый, тускло горящий взгляд нарумяненного призрака в короткой юбке, она закрыла лицо руками и расплакалась, вспомнив разговоры о гордыне духа и вожделениях плоти. «Нет, мой сын был хорошим; и ты, его мать, тоже хорошая, ты, его мать, сделавшая все, чтобы он почил в благодати».
Утешенная, выходила Хосефа Игнасия из церкви, и мягкий свет мирно сеялся сквозь большое, похожее на розу окно над главным нефом готической базилики. И быть может, среди тех, кто сидел там, склонившись над молитвенниками, были и тс, кто безмолвно просил для себя сына у матери Сына предвечного.
В первые дни пребывания в городе Педро Антонио жгло любопытство – пойти взглянуть на свою прежнюю лавку. Дойдя до угла улицы, он бросал взгляд на как всегда пестревшие товарами окна лавки и, постояв немного, чувствуя, что к горлу подступают слезы, шел обратно.
Но вот однажды, выпив для храбрости чуть больше обычного, он все же свернул в улицу. Старые соседи выглядывали из дверей лавок, чтобы сочувственно поприветствовать его. Перемолвившись с одним, с другим, он окончательно приободрился, радуясь тому, что может появиться на людях, достойно неся свой крест, как то и подобает старому солдату.
Подойдя к старой своей лавочке, он увидел, что ее переделывают под новую, роскошную кондитерскую. Перегородку, отделявшую задние комнаты, уже снесли; убрали старый прилавок, облокотись на который он когда-то мечтал о тихой старости, когда будет жить на попечении сына, возглавившего дело. И все же, несмотря на эти воспоминания, то, что он увидел, ему понравилось, – ничего нет в жизни естественнее перемен. «Неплохо выглядит», – подумал он.
Завидев дона Хуана, который глядел на него, стоя в дверях склада, Педро Антонио подумал: «А у него все по-прежнему!..»
– Приветствую, дон Педро Антонио… Вернулись, стало быть? Что новенького?
– Ну, плохое все позади… А вы как?
– Ничего, ничего, слава Богу… Слышал я о вашем горе…
– И я – о вашем… Видно, так уж суждено! Теперь – что поделаешь…
– Что пропито, то прошло… Такая жизнь!
– Да…
Педро Антонио умолк, и дон Хуан, видя, что пауза затягивается, сказал:
– Так, так, так… Стало быть, опять в наших краях!.. Славно!
– А дочка ваша как? – спросил отставной кондитер, до глубины души уязвленный тоном, с каким было сказано это «славно!».
– Рафаэла? Замуж вышла за Энрике соседского, Сабалету… Помните его?
– Что ж, крепкого им счастья!..
На том разговор и кончился. У Педро Антонио навернулись на глаза слезы, всю душу перевернул ему этот пустой разговор. Дон Хуан глядел ему вслед, не без приятности думая о том, что по крайней мере его дети и его склад остались целы. И все же в нем шевельнулось и сочувствие к старому соседу.
Педро Антонио направился в церковь прежнего своего прихода, где и оплакал, в себе, и потерянную лавку, и погибшие мечты.
Церковь, церковные службы помогали ему коротать досуги, служили прибежищем в этой тихой жизни, где не нужно было заботиться ни о деле, ни о завтрашнем дне. Заслышав колокольный звон, он каждый раз отправлялся к вечерне, чтобы помолиться вместе с другими прихожанами, многие из которых были ему незнакомы. Отрешенные, дремотно покачиваясь, они возносили хвалы Деве Марии, не вникая в смысл молитв, машинально, в уме же перебирая каждый свои домашние заботы: болезнь ребенка, счет от домовладельца, неудачно купленные ботинки, которые жали, предстоящую поездку – все, что они видели и слышали, все, что было близко и знакомо; усердно предавались они благочестивому занятию, а ум блуждал, не скованный молитвой, – так ветерок рябит поверхность заводи, не затрагивая неспешных глубинных течений. Эта общая мольба, переплетенная со скромными будничными заботами и тревогами, эта зыбкая духовная мелодия, к которой каждый подбирал свои слова, рождала в них приток сокровенных чувств, складывалась в баюкающую душу привычку, благоуханную, по-братски единящую этих простых, скромных людей. Больше всего нравилась Педро Антонио литания: ora pro nobis, переходящая затем в miserere nobis.[135] Сколько раз случалось, что все еще продолжали повторять ora pro nobis, когда уже наступал черед запевать miserere! Надо было сосредоточиться, встряхнуться немного. Наконец молебен подходил к концу; все вставали и не спеша выходили в прохладу сумерек. Случалось, что, остановив Педро Антонио, кто-нибудь из прихожан, не всегда знакомый, предлагал ему святую воду. Слегка поклонившись на прощание, каждый шел в свою сторону.
Время от времени кондитер видался со своими старыми друзьями, но дон Браулио теперь почти не выходил из дому, жалуясь на то, что долгие прогулки ему уже не под силу:
Как-то утром Педро Антонио повстречался с доном Хосе Марией. Они разговорились, причем старый заговорщик обычным для него важным тоном, каким говорят комедийные старики, повторял через слово: «Главное, что нам теперь нужно, это мир, мир!» Он вел переговоры относительно государственных долговых бумаг, в значительной степени являвшихся следствием войны, и мечтал о новых займах, на которые вынуждено будет пойти правительство в обескровленной стране. Вот когда его хлопоты о карлистских финансах окупятся сторицей!
В совместной жизни старые супруги, Педро Антонио и его жена, с каждым днем все больше отдалялись друг от друга, поскольку каждый все больше обращался к воспоминаниям тех лет, когда они еще не были знакомы, к памяти детства. Они не были так уж привязаны к воспоминаниям о сыне, хотя могли по сто раз на дню, если представлялась такая возможность, припоминать все слова и поступки Педро Антонио, обращенные к Игнасио, или то, как дядюшка помог определить его в контору.
Виделись они только за обеденным столом, а в остальное время расходились каждый по своим делам. Один лишь дядюшка Паскуаль теперь соединял их, вызывал на разговоры, заставлял время от времени вспоминать о сыне.
Еще до полного окончания войны дон Хуан, пустив в дело нажитое за военное время, осуществил свою золотую мечту – купил землю. Землевладение представлялось ему чем-то вроде дворянской грамоты, наилучшим и самым благородным способом помещения капитала. Отныне его будут называть «сеньор хозяин»; у него будет своя избирательная квота; с арендаторами он сможет разговаривать снисходительно-добродушно. Он видел себя со стороны, принимающим, на святого Фому, плату и подарки от арендаторов, и казался себе, сквозь призму идей Бастиа, наследником тех первопроходцев, что пролагали дороги в безлюдных чащах, осушали трясины, распахивали пустоши, и, кто знает, быть может, даже наследником самого Солнца? Оказавшись владельцем частицы родной земли, он ощутил, как в нем оживает чувство патриотизма; консерватор в нем заявил о себе теперь в полный голос, и одновременно в нем окрепла детская вера, уважение к религии предков; он ежедневно стал ходить к службе, вступил в благочестивое братство и сквозь пальцы смотрел на то, что дочь покупает буллы, стыдливо помалкивая о клятвенном обещании не покупать их, данном во время обстрелов. Однако не забывал он и подтверждать свою верность либерализму и каждый год спешил на торжества второго мая, надев бережно, как реликвию, хранимую шапочку с кокардой.
Рафаэла вышла замуж, исполнив таким образом жизненный закон и воплотив в браке томления своей