Екклесиаста были стары, как мир, и даже, может быть, повторять их в тех же самых словах, дабы поняли наконец прогрессисты, что это нечто такое, что не умирает никогда. Тот, кто воспроизводит как свою собственную скорбь Екклесиастово «суета сует...» или жалобы Иова, кто повторяет их, пусть даже буквально, тот исполняет миссию предостережения. Нам надо без конца повторять
Для чего'? - спросите вы. Да хотя бы для того только, чтобы кое-кого потревожить и дать понять, что все это вовсе не мертво, что пусть люди умирали, но слова эти не могли умереть; чтобы кое-кто убедился в том, что сегодня, в XX веке, продолжают свое существование все прошлые эпохи и что все они до сих пор живы. Когда даже нечто такое, что считается заблуждением, возвращается вновь, то, вы уж мне поверьте, это значит, что в каком-то смысле это никогда не переставало быть истиной, ведь когда что-либо появляется вновь, то это означает, что оно никогда и не умирало.
Да, конечно, еще до меня другие люди чувствовали то, что почувствовал и выразил я; то же самое многие чувствуют и сегодня, но только молчат об этом. Почему же и я не молчу, как они? Да потому и не молчу, что об этом молчит подавляющее большинство тех, кто это чувствует; но хоть и молчат, молчаливо повинуются этому голосу, идущему из глубины. Я не молчу потому, что многие считают, будто говорить об этом не принято, неприлично -
И тот кто станет продолжать меня читать, увидит также, как из этой бездны отчаяния может возникнуть надежда, и каким образом эта критическая позиция может стать источником творчества и человеческого, глубоко человеческого, труда, солидарности и даже прогресса. Читатель, который продолжит меня читать, узнает, в чем состоит ее прагматическое оправдание. И он увидит, что для творчества, творчества плодотворного и нравственного, не нужна ни уверенность в вере, ни противоположная ей уверенность в разуме, а тем более - это уж ни в коем случае - нельзя уклоняться от проблемы бессмертия души или извращать ее идеалистически, то есть лицемерно. Читатель увидит, что эта неуверенность, эта боль, причиняемая неуверенностью, и безысходная борьба за то, чтобы вырваться из этой неуверенности, может стать и действительно становится основой поведения и фундаментом морали.
Это чувство неуверенности, внутренней борьбы между разумом и верой и страстное желание вечной жизни с точки зрения прагматиста будет оправдано тем, что оно является основой поведения и фундаментом морали. Но необходимо пояснить, что я не стремился к этому практическому выводу ради того, чтоб оправдать это чувство, а пришел к этому выводу благодаря своему внутреннему опыту. Я не хочу; да и не обязан искать оправдание этому состоянию внутренней борьбы, неуверенности и страстного желания; это факт и баста. И если кто-нибудь, оказавшись в этом состоянии, на дне бездны, не находит в нем тех же самых мотивов поведения и стимулов жизни, и поэтому совершает телесное или духовное самоубийство - убив себя или же отказавшись от всякого творчества на благо людей, - я ему не судья. И пагубные последствия той или иной доктрины, то есть те, что мы называем пагубными, доказывают только то, я повторяю, что с точки зрения наших желаний эта доктрина пагубна, но они вовсе не являются доказательством того, что эта доктрина является ложной; последствия же зависят не столько от доктрины, сколько от того, кто делает из нее выводы. Один и тот же принцип одному человеку служит мотивом для творчества, а другому - основанием для отказа от творчества; один, руководствуясь им, поступит так, а другой совершенно противоположным образом. Дело в том, что наши доктрины обычно являются не более, чем оправданием
В самом деле, человек не склонен игнорировать мотивы своего поведения, и подобно тому, как человек, которому под гипнозом было внушено то или иное действие, придумывает потом разумные основания, которые оправдывают его поведение и делают логичным в его собственных глазах и в глазах других людей, оставаясь при этом в неведении относительно истинной причины своего поступка, так и всякий другой человек, который тоже загипнотизирован, ведь жизнь есть сон, ищет разумные основания своего поведения. И если бы у шахматных фигур было сознание, они наверняка стали бы приписывать себе мотивы, то есть целесообразную рациональность, своих передвижений по шахматной доске. Так что всякая философская теория служит объяснением и оправданием определенной этики, определенной доктрины поведения, которая в действительности произрастает из внутреннего нравственного чувства ее автора. Но, испытывая это чувство, он может быть и не имеет ясного сознания истинных его оснований, или причин.
Итак, можно предположить, что если мой разум, являющийся в известной степени частью разума моих братьев в человечестве, ограниченной во времени и в пространстве, преподает мне этот абсолютный скептицизм относительно всего того, что касается жажды вечной жизни, то мое чувство жизни, являющееся самой сущностью жизни, моя витальность, моя неутолимая жажда жизни и мое отвращение к смерти, эта моя непокорность смерти, - внушает мне доктрины, с помощью которых я пытаюсь оказывать сопротивление деятельности разума. Имеют ли эти доктрины какое-нибудь объективное значение? - спросите вы меня. И я отвечу, что не понимаю, что это такое - обьективное значение доктрины. Я не стану говорить, что доктрины эти будут более или менее поэтическими и нефилософскими, поскольку я намерен описывать то, что позволяет мне жить; но возьму на себя смелость сказать, что мое страстное желание жить и жить вечно подвигло меня на творчество этих доктрин. И если благодаря им мне удастся подкрепить и поддержать в другом человеке то же самое желание, быть может ослабевающее, я сделаю гуманное дело, а главное, дело моей жизни. Одним словом, все равно, с разумом ли, без разума или вопреки разуму, я не хочу умирать. Если же в конце концов я умру, и если умру совсем, то это не я умру, то есть не я позволю себе умереть, но судьба человеческая убьет меня. Если только я не сойду с ума, не потеряю головы, или вернее не головы, а сердца, я не уйду в отставку из жизни; не я подам в отставку, но меня уволят.
И точно так же ничего не проясняют эти двусмысленные слова «пессимизм» и «оптимизм», которые зачастую говорят нам нечто совершенно противоположное тому, что хотели сказать те, кто их употребляет. Присвоить какой-нибудь доктрине звание пессимистической вовсе не значит доказать ее недействительность, а плодотворная деятельность вовсе не является исключительной принадлежностью так называемых оптимистов. Напротив, я полагаю, что многие, быть может самые великие герои, были людьми отчаявшимися, и именно от отчаяния совершали свои подвиги. И если все-таки принять эти двусмысленные наименования оптимизма и пессимизма, то речь должна идти о подлинном, трансцендентном, пессимизме, порождающем мирской, земной, оптимизм; эту мысль я собираюсь развить в дальнейшем.
Разумеется, позиция наших прогрессистов, представителей главного направления современной европейской мысли, совершенно иная; но мне не дает покоя мысль, что эти люди сознательно закрывают глаза на нашу главную проблему и живут, в сущности, иллюзией, пытаясь заглушить в себе трагическое чувство жизни.
И высказав эти соображения, которые были чем-то вроде практического резюме критики, развитой в шести первых главах данного сочинения, и позволили обозначить ту практическую позицию, к которой такая критика может привести, позицию человека, который не хочет пренебречь жизнью и вместе с тем не хочет отказаться от разума, и должен жить и творить, пребывая между двумя этими челюстями, перемалывающими ему душу. Читатель, который до сих пор следовал за мной, уже знает, что я собираюсь привести его в область фантазий, не лишенных рационального смысла, - без него ведь ничего не обходится, - но основанных на чувстве и имеющих отношение к его истине, к истинной истине, той самой, что от нас не зависит и находится ла пределами нашей логики и нашей кардиотики{161}, к истине этого нашего «кто знает?».