точных и бесспорных выводов в изучении так называемой «эпохи Петровских преобразований», в русской беллетристике с полною свободою от науки прежний «образ великого преобразователя» обратили в грубую пасквильную карикатуру, и, таким образом, длительная добросовестная работа многих ученых исследователей оказалась оставленной в полном пренебрежении.

Читатель, ищущий последних «достижений» нашего беллетристического творчества, может – в отношении Петра Великого – видеть эти достижения в творениях Алексея Толстого («День Петра») и Б. Пильняка («Его Величество Kneeb Piter Komondor»)[183]. И там, и здесь «его величество» является грязным и больным пьяницей, лишенным здравого смысла и чуждым всяких приличий. У Алексея Толстого Петр характеризуется в таких фразах (берем их в последовательности автора): «…храп густой, трудный, с присвистами и клокотаньем (…) кашель табачный, перепойный (…) обрюзгшее, большое лицо в колпаке, пряди темных, сальных волос (…) круглые, черные глаза, горевшие безумием (…) медленно выпил водку, вытер губы ладонью и стал грызть огурец; это был его завтрак». Таков царь у Толстого утром. Днем он не лучше: «Петр повернулся и зашагал косолапою, но стремительной поступью (…) грызя ногти, Петр исподлобья посматривал (…) вынул часы, отколупнул черным ногтем крышку (…) приложил пальцы к ноздрям, шумно высморкался, вытер нос полою мокрого полушубка (…) сев перед камином, протянул к огню красные в жилах руки и огромные подошвы сапог (…) ухмыляясь, он вынул короткую изгрызанную трубочку, пальцами схватил уголек из очага, покидал его на ладони и сунул в трубку». Вечером на ассамблее Петр «прямо прошел к столам, сел с краю и на парчовую скатерть положил стиснутые грязные кулаки – загребал пальцами с блюда то, что ему подкладывали, громко жевал, суя в рот большие куски хлеба, и в промежутки глотал водку, с трудом насыщаясь и с большим еще трудом хмелея. Есть он мог много – всегда, было бы что под рукой (…) Он не докончил, как часто бывало, свою мысль и забрызгал слюной, сдерживая гримасу…» Эта сочно нарисованная фигура, конечно, не возвышалась ни до политического разума, ни до моральной порядочности: «Что была Россия ему, царю, хозяину… О добре ли думал хозяин, когда с перекошенным от гнева и нетерпения лицом прискакал из Голландии в Москву…» Здесь, конечно, разумеется приезд Петра из Вены в Москву в 1698 году, после того как «гнев и нетерпение», возбужденные в Петре вестью о стрелецком бунте, улеглись на дороге, в веселых пирах у польского короля и магнатов, среди разнообразных впечатлений шестинедельного путешествия от Вены до Москвы. Гнев и нетерпение, по А Толстому, сказались у Петра личным участием в казнях стрельцов. Известно, что Петр в Преображенском сам «вершил» мятежников. У А. Толстого Петр выступает в этой роли в Москве: «…слез с коня у Лубянских ворот, отпихнул палача, за волосы пригнул к бревну стрелецкого сотника и с такой силой ударил его по шее, что топор, зазвенев, до половины ушел в дерево; выругался царь матерно, вскочил на коня, поскакал в Кремль…»

Таков царь Петр у А. Толстого. Грязный, пьяньй и грубый, он дерется кулаком в зубы, предается зверской жестокости в застенке у пыток и скотской похоти на ассамблее. В этом все содержание «Дня Петра».

Еще дальше в развенчании царя Петра Великого идет Борис Пильняк [184]. Он дает цельную его характеристику, такую, которая с известной точки зрения заслуживает места в историографии Петра наравне с местом Герострата в античной истории. Хотя эта характеристика и пространна, я не могу отказать себе в удовольствии представить ее читателю целиком. Вот каков Петр по Б. Пильняку: «Человек, радость души которого была в действиях. Человек со способностями гениальными. Человек ненормальный, всегда пьяный, сифилит, неврастеник, страдавший психостеническими припадками тоски и буйства, своими руками задушивший сына. Монарх, никогда, ни в чем не умевший сокращать себя – не понимавший, что должно владеть собой, деспот. Человек, абсолютно не имевший чувства ответственности, презиравший все, до конца жизни не понявший ни исторической логики, ни физиологии народной жизни2. Маньяк. Трус. Испуганный детством, возненавидел старину, принял слепо новое, жил с иностранцами, съехавшимися на легкую поживу, обрел воспитание казарменное, обычаи голландского матроса почитая идеалом. Человек, до конца дней оставшийся ребенком, больше всего возлюбивший игру, и игравший всю жизнь: в войну, в корабли, в парады, в соборы, в иллюминации, в Европу. Циник, презиравший человека и в себе, и в других. Актер, гениальный актер. Император, больше всего любивший дебош, женившийся на проститутке, наложнице Меншикова, – человек с идеалами казарм. Тело было огромным, нечистым, очень потливым, нескладным, косолапым, тонконогим, проеденным алкоголем, табаком и сифилисом. С годами на круглом, красном, бабьем лице обвисли щеки, одрябли красные губы, свисли красные – в сифилисе – веки, не закрывались плотно; и из-за них глядели безумные, пьяные, дикие детские глаза, такие же, какими глядит ребенок на кошку, вкалывая в нее иглу или прикладывая раскаленное железо к пятачку спящей свиньи: не может быть иначе – Петр не понимал, когда душил своего сына. Тридцать лет воевал-играл в безумную войну – только потому, что подросли потешные и флоту было тесно на Москве-реке и на Преображенском пруде. Никогда не ходил – всегда бегал, размахивая руками, косолапя тонкие свои ноги, подражая в походке голландским матросам. Одевался грязно, безвкусно, не любил менять белья. Любил много есть и ел руками – огромные руки были сальны и мозолисты…»

Эта общая, столь определенная и потому ответственная характеристика царя у Б. Пильняка сопровождена у него дополнительными черточками. Отсутствие «исторической логики» в «безумной войне» Петра поясняется тирадой: «…во имя случайно начатой (как и все, что делал Петр) войны со шведами, случайно заброшенный под Ниеншанц, Петр случайно заложил – на болоте Невской дельты, на о. Енисари, Петропавловскую фортецию, совершенно не думая о парадизе…» Цинизм Петра раскрывается в беседе, которую будто бы вел Петр в Летнем саду с Петром Толстым: «Петька! Ваше превосходительство! Раритет! Известно всем есть, што Ивашка Мусин-Пушкин батюшки моего государя сын. Моего отца признать не мочен, – бают, Тихон Стрешнев али дохтур. Понеже есть ты, ваше превосходительство, начальник Тайной канцелярии, дознать сие неотложно, обополы, без всякого предика!

– Слушаюсь, батюшка.

– Кобель! Не батюшка, а император. Понял?»[185] Внешняя неприглядность Петра рисуется в таких деталях: «В комнате почти в уровень с головою растянута была парусина: государь болезненно не любил высоких комнат. На столе перед Петром горели свечи, был полумрак, пахло потом, водкой и сыростью… (царь) описывал из «Прикладов, како пишутся комплименты» поздравление в Москву, Ромодановскому, сидел сгорбившись, в колпаке, в нижней одной рубашке, пропотевшей под мышками и заплатанной…» В компании Петр в такой же мере не заботился о своей внешности, как и наедине: на столе, например, «лежала огромная мозолистая рука Петра с ногтями на манер копытец», которую все могли видеть в ее неприглядности. Не заботился будто бы Петр и о внутренней порядочности и самом малом приличии: на народе в Летнем саду он так обошелся с Румянцевой, что, при всем моем желании ничего не скрывать от читателя, я не решаюсь здесь цитировать Б. Пильняка. Не решаюсь я воспроизводить и тот язык, каким наш автор заставляет изъясняться своего Петра. По его мнению, в уста Петра он вложил подлинную смесь старой московской речи с европейскими неологизмами; но знатоки языка Петровской эпохи много посмеются над получившейся в результате комичной галиматьей.

Русские ученые много трудились над изучением самого Петра Великого и его времени, много спорили о том, что казалось спорным, искали новых материалов для освещения того, что представлялось неясным. Они, казалось, вправе были надеяться, что результаты их общей работы будут усвоены обществом, для которого они работали. И вдруг… А. Толстой и Б. Пильняк! В начале XIX века строгий немецкий ученый Август Людвиг Шлецер, отлично изучивший источники русской истории, напечатал свое исследование о Несторовой летописи. В своем «Введении» к этому труду он давал обзор русской и европейской литературы, посвященной русской истории, и констатировал, что к исходу XVIII века «вдруг и совсем нечаянно русская история, очевидно, начала терять ту истину, до которыя довели было ее Байер и его последователи, и до 1800 года падение это делалось час от часу приметнее. Падение? Раковый ход? Как это неестественно, неслыханно!» Приведя несколько образчиков неудачных ученых выступлений за последнее десятилетие XVIII века, Шлецер в раздражении написал о самом себе: «Тут экс-профессор русския истории потерял все терпение, с которым он лет десять смотрел издали на этот плачевный упадок и написал эту книгу» (то есть «Нестора»)[186]. Не равняя себя со знаменитым Шлецером, я, однако, вспомнил его строки, когда ознакомился с новоявленным Петром новых русских писателей, и почувствовал, как эти строки мне близки. Как Шлецер, я готов сказать: «Тут экс-профессор русской истории потерял все терпение, с которым он смотрел на этот плачевный упадок и – написал эту книгу». Быть может, она отразит

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату