Ребенок, у которого тогда еще не было имени и не было особых надежд на выживание, задохнулся в утробе и наглотался мекония. Другими словами, ее легкие были забиты собственными экскрементами, при этом она всё еще находилась в матке. Роды, кесарево, состоялись… когда? Два дня назад? Три?
Мы стали героями незаметной драмы, которая происходит всё время — больничной драмы. Мы сидели в реанимации и смотрели, как наша дочь с трудом пытается дышать, резко заглатывая воздух и пытаясь наполнить им ту крошечную часть легкого, которая была свободна. Она очень хотела дышать, но у нее это плохо получалось. Она была сломанным механизмом всего с одной функцией: дышать. Эта функция осуществлялась с перебоями, но всё же осуществлялась.
Показатели не сулили ничего хорошего. Мы глаз не сводили с оксиметра, надеясь увидеть хотя бы цифру 90, в самых смелых мечтах — 95, низший порог нормального насыщения кислородом. Но видели лишь 82. И 77. Когда цифра взлетела до 87, я в волнении позвала медсестру. «Этого недостаточно», — сказала она и опустила руку мне на плечо.
Так мы и не сводили глаз с ребенка, с аппарата. И никто не говорил слов, которые нам так нужно было услышать: «Она выживет».
Она лежала в инкубаторе, вдыхая воздух урывками и размахивая маленькими кулачками. Мы стали звать ее «храброе сердце». Малышка боролась за жизнь, это было видно невооруженным взглядом. Воля к жизни ее переполняла. Она была ребенком, разрушающим стереотипы. Доказательством невозможного — существования жизненной силы. Ее невозможно было представить без этой силы, как невозможно представить лист дерева без хлорофилла, делающего его зеленым.
Время стало континентом, который мы пересекали пешком. Утром второго дня в больницу приехала мать и обнаружила меня на полу в ванной. Я сидела, билась головой о стену и повторяла снова и снова: «Мне страшно, мне так страшно». По крайней мере, так она мне потом рассказывала — сама я ничего не помню.
У меня в памяти остались лишь куски, проплешины, пятна. В середине нескончаемого третьего дня Брюс взял ручку и написал «Люси» в графе «имя ребенка» на бумажной бирке, прицепленной к прозрачному пластиковому ящику, где лежала малышка. Люси — не самый везучий ребенок.
Мы с Брюсом держались вместе с каким-то остервенением. Когда другие заговаривали о нашем ребенке, это было все равно что слушать плохой кавер на старую песню: всё казалось бессмысленным, унылым, неправильным. Лишь у нас с Брюсом не было никакой надежды и была вся надежда в мире. Лишь мы знали страшную правду: что малышка почти наверняка выживет и почти наверняка умрет.
К моему сожалению, из больницы меня выписали. Теперь мы с малышкой должны были спать на разных концах города. Мои друзья и Брюс превратили нашу гостиную в будуар для меня: красивое постельное белье, цветы, сияющая чистота повсюду.
Дома я взялась за новую задачу: надо было что-то делать с молоком. В больнице женщина из Ассоциации грудного вскармливания возникла у моей койки, как привидение, и сообщила, что я должна сцеживать грудь каждые три часа или молоко пропадет. Так я и делала. В больнице мне выдали электрический молокоотсос, и когда я говорю, что сцеживание стало для меня сродни религиозному ритуалу, я не шучу. Это было единственное, что в данный момент я могла сделать для ребенка, и в этом я достигла совершенства. Если я буду делать всё правильно, решила я, малышка выживет. Я просто не могла позволить себе рисковать.
Во время этих сцеживаний меня навещала мать. Помешанная на чистоте, она всегда питала нездоровую одержимость телесными процессами. Ее единственную в нашем доме не смущал молокоотсос. Сама я едва могла произнести это слово вслух. Она же болтала со мной, пока я сцеживала, затем убирала полные бутылочки в холодильник и следила за тем, чтобы их доставили в больницу вовремя. Она подбадривала меня, пока я наполняла емкости, отмечала, что молозива становится всё меньше, и, сравнивая производительность правой и левой груди, присудила правой титул чемпиона.
Наступило первое воскресенье после рождения Люси. В этот день оксиметр показал:
88
77
89
90
91
91
92
95
95
95
— Она выживет, — сказала рыжеволосая медсестра, тут же ставшая моей любимицей.
Я наконец покормила малышку грудью, сидя в кресле-качалке за занавеской в реанимации. Тем вечером я испекла печенье с шоколадной крошкой для медсестер отделения интенсивной терапии.
Когда ребенок уже прожил в больнице так долго, нельзя было просто забрать его домой. Сначала надо было пойти на собрание. Мы отправились на собрание в комнату без окон, где сидели еще несколько таких же перепуганных родителей, готовых наконец забрать своих новорожденных детей домой.
Медсестра рассказала о том, как заботиться о наших не совсем обычных детях. Когда речь зашла о кормлении грудью, она повернулась к нам с Брюсом:
— Это ваш ребенок на искусственном кислороде?
— Ммм… нет, не думаю, — ответила я. Мне захотелось тут же уйти.
Медсестра сверилась со своей папкой и снова взглянула на нас:
— Люси — ваша дочь?
— Да.
— Вам нужно остаться после собрания. Я объясню вам кое-какие тонкости.
Все в серой комнате обратили свои серые несчастные лица на нас, родителей, которых отправляют домой с аппаратом искусственной подачи кислорода.
В голове метались и прыгали мысли. Она всегда будет подключена к этому аппарату? Может, с ней что-то не так, о чем нам не сказали? И легкие повреждены безвозвратно?
После собрания сестра заверила, что аппарат — лишь временная мера, для страховки. Но временная — это насколько? Для страховки от чего?
Мы отвезли ее домой, чувствуя себя ворами. К носу у нее был приклеен катетер, подсоединенный другим краем к аппарату с искусственным кислородом, следовавшим за ней повсюду, как ангел-хранитель. Этот катетер казался нам миленьким. Мы умилялись даже баллону с кислородом. Мы были дома, мы были счастливы, боялись до смерти и умирали от любви.
Нам дали строгие указания: минимум пять месяцев карантина. Стоял сезон гриппа, а Люси нельзя было простужаться ни в коем случае. Нам нельзя было выносить ее из дома.
В первый же день выдалась теплая не по сезону декабрьская погода. Пришла мама и помогла держать Люси, пока я мыла ее в маленькой пластиковой ванночке, аккуратно вынув катетер, а потом приклеив его на место, после того как вытерла ее полотенцем.
Потом пришли мои друзья, принесли еду и цветы и привели своих детей. Наше старое бунгало в Финни-Ридж наполнилось солнечным светом. Мы открыли входную дверь и впустили приятные запахи улицы. В камине горел огонь, отчего в комнате становилось еще светлее: избыток света.
Зашел доктор Цыпа провести осмотр. Прошелся по дому, всё замечая: шумную компанию друзей, их прекрасных годовалых детей, открытую дверь. Потом отвел меня в сторону и сказал: «Не то мы имели в виду под карантином». Я представляла себе карантин как домашнюю вечеринку длиной в полгода, но этому не суждено было случиться.
Итак, отныне к нам допускались лишь бабушки с дедушками и в крайних случаях — друзья, у которых не было детей. Ребенка нельзя было возить никуда, кроме прогулок. Всех наших гостей доктор прогнал. Так началась зима нашего затворничества.
Когда они пришли и забрали кислородный баллон, мы были счастливы — нет, счастливее, чем в день ее рождения.