— бывал он раньше на шахтах, а теперь жил при брате скотом.
— Я, — говорит, — буду управителем русской нации. И пахать тебе не буду.
И вот теперь Кондратий обнаружился: в печке просидел и вылез невредимым. Поглядел-поглядел он на курицу:
— Что ты голову мне морочишь, скорбь на земле разводишь? Кабы б две хоть, а то одна! Ай ты нужней всех?
Поймал, защемил за шею и оторвал ей курью башку.
— Тварь натуральная, тебе и буря не брала!.. — И переменился душой Кондратий: — Брешешь! Человека не закопаешь: тыщи лет великие жили!
И стал жилище себе обделывать из разных кусков и оборок расшибленной Суржи. Получилась некая хата.
Пришла одна суржинская девка из города. Вдарилась оземь:
— Родные мои, матушки!.. Не схотели жить, мои милые!.. — И пошла — и пошла.
Подошел к ней Кондратий:
— Не вой, девка! Видишь — народонаселения никакого нету… Стало быть, я тебе буду супругом.
И обнял ее в зачет будущего — для началу.
Через некоторую продолжительность явился в Суржу с Дона и Иван Копчиков. Принялись они втроем за вторую хату.
Иван работал, как колдун, — и построил сразу еще две хаты.
У девки уже к зиме живот распух.
— Нация опять размножится, — говорил ублаготворенный Кондратий.
— Надо другую родить, — сказал Иван, — какой не было на свете. Старая нация не нужна…
Иван задумался о новой нации, которая выйдет из девкиного живота:
— Надо сделать новую Суржу — старая только людей томила и хлебом не кормила.
Так порешили Иван и Кондрат.
— Благолепие будет, — сказал Кондрат и почесал свою мудрую башку, якобы родоначальник нации.
По дороге, выспавшись в ближней деревне, шел человек.
Кто знает, кем он был?
Бывают такие раскольники, бывают рыбаки с верхнего Дона, бывает прочий похожий народ.
Пешеход был не мужик, а, пожалуй, парень. Он поспешал, сбивался с такта и чесал сырые худые руки.
В овраге стоял пруд, человек сполз туда по глинистому склону и попил водицы. Это было ни к чему — в такую погоду, в сырость, в такое прохладное октябрьское время не пьется даже бегуну. А путник пил много, со вкусом и жадностью, будто утолял не желудок, а смазывал и охлаждал перегретое сердце.
Очнувшись, человек зашагал сызнова — глядел он, как напуганный.
Прошло часа два; пешеход, одолевая великие грязи, выбился из сил и ждал какую-нибудь нечаянную деревушку на своей осенней дороге.
Началась равнина, овраги перемежились и исчезли, запутавшись в своей глуши и заброшенности.
Но шло время, а никакого сельца на дороге не случалось. Тогда парень сел на обдутый ветрами бугорок и вздохнул. Видимо, это был хороший, молчаливый человек, и у него была терпеливая душа.
По-прежнему пространство было безлюдно, но туман уползал в вышину, обнажались поздние поля с безжизненными остьями подсолнухов и понемногу наливался светом скромный день.
Парень посмотрел на камешек, кинутый во впадину, и подумал с сожалением об его одиночестве и вечной прикованности к этому невеселому месту. Тотчас же он встал и опять пошел, сожалея об участи разных безымянных вещей в грязных полях.
Скоро местность снизилась и обнаружилось небольшое село — дворов пятнадцать.
Пеший человек подошел к первой хате и постучал. Никто ему не ответил. Тогда он самовольно вошел внутрь помещения.
В хате сидел нестарый крестьянин, бороды и усов у него не росло, лицо было ущемлено трудом или подвигом. Этого человек как будто сам только вошел в это жилье и не мог двинуться от усталости, оттого он и не ответил на стук вошедшего.
Парень, — суржинский житель, Безотцовского уезда, — вгляделся в лицо нахмуренного сидельца и сказал:
— Фома, нюжли возвратился?
Человек поднял голову, засиял хитрыми, умными глазами и ответил:
— Садись, Иван! Воротился, нигде нет благочестия — тело наружи, а душа внутри. Да и шут ее знает — кто ее щупал — душу свою…
— Што ж, хорошо на Афоне? — спросил тот, что вошел, а звали его по-прежнему — Иван Копчиков.
— Конечно, там земля разнообразней, а человек — стервец, — разъяснил Фома.
— Что ж теперь делать думаешь, Фома?
— Так чохом не скажешь! Погляжу пока, шесть лет ушло зря, теперь бегом надо жить. А ты куда уходишь, Ваня?
— В Америку. А сейчас иду в Ригу на морской пароход.
— Далече. Стало быть, дело какое имеешь знаменитое?
— А то как же!
— Стало быть, дело твое сурьезное?
— А то как же! Бедовать иду, всего лишился!
— Видать, туго задумал ты свое дело?
— Знамо, не слабо. Без харчей иду, придорожным приработком кормлюсь!
— Дело твое крупное, Ванюха…
Пустая хата пахла не по-людски. Мутные окна глядели равнодушно и разуверяли человека: оставайся, не ходи никуда, живи молча в укромном месте!
Иван и Фома разулись, развесили мокрые портянки и закурили, уставившись на стол рассеянными глазами.
— Что ж дует! Вань, захлобысни дверь! — попросил Фома. Устроив это, Иван спросил:
— Небось, тепло теперь в Афонском монастыре! Небось, спокойно живется там. Чего сбеждал из монахов?
— Оставь, Иван, мне нужна была истина, а не чужеродные харчи. Я хотел с Афона в Месопотамию уйти, говорят, там есть остатки рая, а потом передумал. Года ушли, уж ничего не нужно стало. Только вспомнишь детей и так-то жалко станет. Помнишь трое детей умерло у меня в одно лето?.. Уж двадцать годов прошло, небось, кость да волос остались в могиле… Ох жутко мне чего-то, Иван!.. Оставайся ночевать, может дорога к утру заквокнет…
— И то останусь, Фома. Этак до Риги не дойдешь!
— Вари картохи! Жрать с горя тянет…
Уснувши спозаранок, Фома и Иван проснулись ночью.
Огня в хате не было, за окном стояла нерушимая и безысходная тишина. Как будто и поля проснулись, но был час ночи, до утра далеко, — и они лежали и скучали, как люди.
Почуяв, что Иван не спит, Фома спросил:
— Из Америк-то думаешь воротиться?
— Затем и иду, чтобы вернуться…
— Едва ли: дюже далеко!
— Ничего, обучусь нужному делу и ворочусь!
— Мудрому делу скоро не обучишься!
— Это верно, дело мое богатое, скоро не ухватишь!