скорей, я схватила деньги, и рысью…
— За что бить? — спросил Душин. — Чего они трогают человека?
— Ну не знаю уж! Кричат все, что это обман, деньги назад давай, говорят, три часа под водой не было, интересу мало…
Душин загодя отнес деньги в таинственное место тюрьмы и заложил их кирпичами в стенном провале. Пока он ходил, без него явился Жаренов, битый, рваный — не только по одежде, но и по живому мясу, — но счастливый, что спас деньги.
— Ну что? Ну как там? — спросил его Душин, радуясь, что все цело.
— А ничего! — сказал Жаренов. — Я сказал всем ясно: программа, граждане, окончена, до свиданья, а публика сначала в ладоши захлопала, а потом полезла ко мне на сцену со своими ладошами. Я опять к публике: в чем дело, граждане, короче говоря! Один ко мне лезет депутатом: где три часа под водой? Я говорю: вон они — и показываю ведро на потолке. Нет, он говорит, ты давай нам правду, реально, чтоб сырость была, чтоб одежа на публике намокла! А я ему: вы же потопнете, как меньшевики, как мещане, у нас охрана труда организовалась! А он: пускай, говорит, мы ничего не боимся, у нас билеты, — и лезет ко мне на грудь. Я ему: прочь, говорю, бессознательный! Он мне: бац в грудь! Я ему пока что не отвечаю. Другой мне дает удар в щеку, третья — женщина-стерва — ухо рвать когтями начала. Я тут — да вы что, короче говоря! — и начал им всаживать гвозди с презрением. Меня повалили, но я встал постепенно и прошел по плечам и головам. Когда я шел, то ближние меня держали от испуга, но дальние били все сквозь…
— Чем били? — спросила Лида.
— Скамейками и палками, даже верхушкой вешалки, — сказал Жаренов, — руками меня было не достать.
— Больно? — допытывалась Лида.
— Боль — один момент, — ответил Жаренов.
— Ну, чем кончилось? — спросил Душин.
— Ваня, давай я тебе заштопаю дырки сейчас, — сказала Лида.
— Штопай, — согласился Жаренов и начал раздевать пиджак и рубашку. — Кончилось концом: я прыгнул в дверь, обернул кровавое лицо — я сам кровь посильней размазал — и закричал: граждане, этим номером программы мы кончаем сегодняшнее представление, короче говоря — для артиста наступает смерть!
— А они что? — спросила Лида.
— А они засмеялись… Увидели, что я кровавый бедняк, и денег им сразу стало не жалко. Лучше б уж я сразу дал им избить себя, а представления не показывал. Они бы также довольны остались… Хорошо, что я Лидку с деньгами прогнал.
Душин вздохнул с сожалением, что Жаренову все же больно было, и со счастьем, что денег теперь не отымут.
— А сколько же времени тянулось представление? — спросил он.
— Да минут тридцать тянулось, считая со всем с боем, — сказал Жаренов. — Не было же ничего, кроме этого водяного ведра.
— А ты же хотел лекцию о Луне! — произнес Душин.
Жаренов поглядел на Душина.
— Да, я хотел… Я даже начал! Но все стали кричать — не надо, долой, не надо — я и перестал. Раз вам не надо — то мне же лучше, — сказал я этой публике. Дайте мне теперь умыться и чаю напиться, я устал. Возьмите хлеб у меня в кармане.
Жаренов остался ночевать у Душиных и ночью увидел во сне деда, как дед порол его в детстве веткой сирени. Жаренов кричал деду, что ему больно, что его и так вечером уже били, но дед порол без отдыха и без ответа.
Проснувшись, Жаренов вспомнил деда более подробно и душевно: лучше бы он жил до сих пор и пусть бы порол Ваньку по-прежнему. Деда ведь тоже пороли: он сколько раз говорил, как старуха-принцесса Мекленбургская, баба великанского роста, любила сама пороть своих дворовых молодых мужиков, делая в себе развитие сил; она лично щупала время от времени страдающее тело, дабы наказать лишь физику, но сохранить без повреждения душу, не дав ей исчезнуть путем смерти. Эта мощная старая принцесса умерла через два дня после смерти сына, и их хоронили вместе…
— Душин, вставай скорее! — вскричал Жаренов.
Душин поднялся на кровати с безумием на лице; Лида спала отдельно и сопела заложенным носом, раскидываясь во сне ногами. Утреннее осеннее солнце уже освещало всю страну и губернию.
— Семен! — сказал Жаренов. — Знаешь что, Семен! Мы же с тобой старуху выбросили из гроба, а сын ее принц тоже помер — он лежит в маленьком гробу. А старуха была великаном, поэтому сын ее, хотя он тоже старичок, но ребенок против матери. Это его остался гробик там!
— Там сабля золотая!? — воскликнул Душин.
— Там. А мы думали, что это ребенок лежит, — там старичок! Я про своего деда вспомнил…
— Беги скорей туда, — распорядился Душин. — Не бойся: в могилы и днем никто не ходит. Я тебя на весь день от службы освобождаю…
Жаренов стал одеваться. Лида повернулась во сне на бок и полуприкрытыми, закатившимися глазами как бы глядела на Жаренова. Беспомощно, увлекательно дышал ее рот, и лицо розовело в глубоком отдыхе; волосы взбились диким черным бурьяном и оттуда, наверно, шел запах природы, покоилась тишина наслаждения. Жаренову вдруг ничего не захотелось делать — уйти и лечь в траву на солнце. Но будет неудобно перед революцией и перед всеми неустанными товарищами по общей трудовой жизни…
— Семен, баба у тебя хороша!
— Ничего, — сказал Душин.
— Редкость! И ведь нищенка, дочь батрака — пролетарское дело, короче говоря… Только на живот толста!
— Ест всякую гадость, кормить нечем. Набьет себе в живот что попало и лежит как жирная… Кругом ведь засуха, сельское хозяйство всего боится — и солнца, и дождя, и ветра. Техники нет никакой — одни избушки, плетни да костлявые лошади, мощностью в один гектоватт. Такая лошадь может давать силы на одну лампу — свечей в сто…
— Ну да! — сказал Жаренов. — А для красоты, наверно, нужна сильная мощность, как для целого социализма.
Здесь Жаренов оделся и ушел. Скоро Лида встала и пошла печь десять картошек в тюремной пекарне.
Позавтракав, Душин пошел к Чуняеву говорить о дальнейших перспективах электричества — ждать и жить в таком положении больше нельзя: народ всюду слаб и держится не телом, а революционной душой — запасом радости и надеждой. А нам нужна не столько радость, сколько политическая экономия, основанная на электрической технике.
Чуняев, когда пришел к нему Душин, сказал всем военным людям, бывшим в его кабинете:
— Выйдите вон на полчаса. Дайте мне слово с нашим инженером сказать!
— Садись, инженер!.. Гадко ведь дело-то.
— Что — гадко? — спросил Душин.
Чуняев набил махоркой деревянную трубку и закурил, утешая дымом беспокойство в уме.
— Все гадко. Мужик весь мордуется — от засухи, от беды, от дурости — и нас замордовал. Где же твоя молния, чтоб бедность рассечь? Ты же обещал… Написал книжку?
— Написал. Она уж печатается.
— Завтрашний день прочтешь ее вслух нашему активу после партсобрания… Приходи! Я нынче вечером ляжу в чулан и обдумаю твой вопрос. Ничего у тебя не выходит?
— Нет, — ответил Душин. — Пробуем средства собирать, но трудно… Рублей на тыщу золотом у нас есть кой-чего…
— Это чушь! — в размышлении произнес Чуняев. — Вот госбюджета мы тебе дать не можем, вот что зря! Так ведь у нас и нету никакого бюджета — мы живем как-то суммарно и хаотично, красноармейские