Но я и сама не могла вообразить себе, что бы это задержало Джоан в скучнейшем вечернем Бостоне.
Доктор Квинн покачала головой:
— Последний троллейбус был час назад.
— А может, она возьмет такси?
Доктор Квинн вздохнула.
— А вы не связывались с этой девицей, как ее, Кеннеди? У которой Джоан недавно жила?
Доктор Квинн кивнула:
— Связывались.
— А с семьей?
— Ну, туда бы она никогда не отправилась… Но мы справлялись и там.
Доктор Квинн какую-то минуту помешкала, словно ища разгадку тайны в ночной тишине, а затем сказала:
— Что ж, мы сделаем все, что в наших силах. — И пошла прочь.
Я выключила свет и попыталась заснуть, но лицо Джоан, бесплотное и улыбающееся, плыло передо мной, напоминая улыбку Чеширского кота. Мне даже почудилось, будто я слышу ее голос, какие-то шорохи и вздохи во тьме, но потом я сообразила, что это ночной ветер шумит ветвями в больничном саду.
На морозной заре меня разбудил еще один стук в дверь.
На этот раз я открыла сама.
Передо мной стояла доктор Квинн. Она стояла навытяжку, как полицейский сержант, но во всем ее облике чувствовалась какая-то подавленность.
— Думаю, я должна сообщить тебе об этом, — сказала она. — Джоан нашли.
Избранная доктором грамматическая конструкция заставила кровь похолодеть у меня в жилах.
— Где?
— В лесу, у замерзшего пруда…
Я открыла было рот, но не смогла произнести ни слова.
— Один из санитаров нашел ее, — продолжила доктор Квинн. — Только что. Когда он шел на работу.
— А она?..
— Умерла, — произнесла доктор Квинн. — Она, знаешь ли, повесилась.
19
Первый снегопад прошел над клиникой и вокруг нее. Не та жалкая россыпь, какая выпадает на Рождество, а добротный январский снег толщиной в человеческий рост — снегопад того сорта, что на день или два одевает наши школы, конторы, и церкви, и ветви деревьев своей пеленой, превращая блокноты для заметок, записные книжки с отмеченными в них свиданиями и календари в белую и чистую простыню.
Через неделю, если я выдержу собеседование с советом врачей, огромный черный лимузин Филомены Гвинеа унесет меня на запад и подвезет в аккурат к чугунным воротам моего колледжа.
Самый разгар зимы!
Массачусетс сейчас, должно быть, погружен в белое безмолвие. Я представила себе покрытые снегом деревни, заболоченную почву, шуршащую под ногой, как кошачий мех, пруды, в которых лягушки и жабы стынут под ледяной коркой, дрожащие от холода леса.
Но под маскирующе ровной снежной гладью топография тамошних мест оставалась той же самой — и вместо Сан-Франциско, или Европы, или Марса я вновь попаду в знакомые мне края, со знакомыми ручьями, холмами и деревьями. И все же это казалось меньшим злом по сравнению с тем, что мне после полугодичного отсутствия предстояло вернуться туда, откуда я с таким треском вылетела.
Ведь, разумеется, всем все обо мне прекрасно известно.
Доктор Нолан сказала мне, хотя и как бы вскользь, что значительное число людей будет обращаться со мной настороженно, даже избегать меня, словно прокаженную с ее трещоткой. Передо мной всплывало лицо моей матери — бледная и скорбная луна — в ее первый и последний визит в клинику с тех пор, как мне стукнуло двадцать. Дочь в сумасшедшем доме! Вот ведь как я ее опозорила. И все же она явно намеревалась простить меня.
— Мы с тобой начнем, Эстер, с того места, на котором остановились, — сказала она со своей нежнейшей, прямо-таки мученической улыбочкой. — И будем вести себя так, словно все это было только дурным сном.
Дурным сном!
Для человека под стеклянным колпаком, бледного и обреченного на неподвижность, как мертвый младенец, дурным сном был весь мир.
Дурным сном!
И тут я кое о чем вспомнила.
Я вспомнила о трупах, и о Дорин, и об истории насчет смоковницы, и о бриллианте Марко, и о матросике с Коммонуэлс-авеню, и об ассистентке доктора Гордона, глаза у которой были как стена, и о разбитых градусниках, и о негре с его бобами и горошком, и о двадцати лишних фунтах, которые я набрала в ходе лечения инсулином, и о скале, восставшей между небом и морем, как череп.
Да оденет их снежной пеленой забвение, да заставит умолкнуть навеки!
Но они уже вошли в меня. Они стали частью меня самой. Стали моим пейзажем.
— К тебе мужчина! — Медсестра в белоснежном чепце, улыбаясь, просунула голову в дверь, и на какое-то мгновение мне почудилось, будто я и впрямь нахожусь уже в колледже — и здешняя ослепительно белая мебель и белизна деревьев и холмов за окном являются всего лишь улучшенной версией моей комнаты в общежитии, с ее креслом и столом, составленными из никелированых трубок, и с видом на голую пустошь. «Тебя мужчина!» — кричала дежурная с первого этажа от нашего телефона.
Да и чем уж мы тут, в «Бельсайзе», так отличались от девиц из колледжа, в который мне предстояло вернуться? Они там тоже играли в бридж, сплетничали и читали книжки. И тоже находились под своего рода стеклянным колпаком.
— Войдите, — провозгласила я, и Бадди Уиллард с кепчонкой цвета хаки в руке вошел ко мне в палату.
— Привет, Бадди, — сказала я.
— Привет, Эстер.
Мы постояли, рассматривая друг друга. Я ожидала, пока во мне не проснется хоть какое-то чувство к моему гостю, хоть слабый всплеск эмоции. Тщетно. Я ничего не испытывала, кроме огромной, хотя и окрашенной в дружественные тона, скуки. Фигура Бадди в его курточке цвета хаки казалась такой же крошечной и настолько же не имеющей ко мне никакого отношения, как в тот день, год назад, когда он стоял далеко внизу подо мной на исходе лыжного спуска.
— Как ты сюда добрался? — спросила я после долгой паузы.
— На материной машине.
— По такому-то снегу?
— Честно говоря, — Бадди ухмыльнулся, — я по дороге застрял. Холм оказался для меня чересчур серьезным препятствием. Я здесь где-нибудь смогу разжиться лопатой?
— Можно взять лопату у садовников.
— Хорошо.
Бадди собрался отправиться к ним.
— Погоди, я пойду помогу тебе.
И тут Бадди посмотрел на меня, и я увидела у него в глазах нечто незнакомое: ту же смесь любопытства и настороженности, которую мне уже довелось прочесть во взоре дамы из «Христианского знания», и моего преподавателя английского и литературы, и унитарианского священника. Все мои