продолговатое милое лицо испанки (его испанки!) с мечтательными глазами.
Краски полотна, необычайно мягкие, пели нежную песнь красоте богини. Торжественно-приглушенно звучала красная драпировка, на фоне которой выступало розовато-белое, нежное и хрупкое тельце амура, пути, державшего перед Венерой зеркало. Удивительно свободно гармонировало с нежно-золотистым теплым цветом кожи женщины зеленое покрывало, на котором она лежала. Серебрились выглядывавшая из-под него белоснежная простыня и бело-перламутровая ткань, дымкой белевшая у бедер.
Гордая головка с собранными на затылке в греческий узел волосами покоилась на полусогнутой руке. Волосы, темно-коричневые, с блестяще-золотистым отливом, готовы были в любую минуту рассыпаться и заструиться вдоль руки волнующим каскадом волн. Лучше написать было невозможно.
…Друзья, которых маэстро пригласил посмотреть свое новое полотно, долго сидели молча. О, «Венера» еще наделает шума! Каждый из них отлично знал, что будут говорить о картине при дворе. Беспечный маэстро сейчас так увлечен доньей Анной, что ему нет дела до людской молвы.
Но где же все-таки он сам?
Пареха казался явно смущенным.
— Он поехал с доньей Анной в горы… Она уезжает из Испании.
Слова «она уезжает» никак не могли уложиться в голове Веласкеса. Еще несколько дней назад Анна строила планы поездки в Севилью. Он представлял, как будут бродить они улицами города юности…
Теперь ничего этого не было. Все теряло всякий смысл, когда он начинал думать — «она уезжает». Судьба оказалась к нему жестокой, послав любовь в возрасте, на который снисходительно улыбается молодость. Но что может остановить человека, который слишком долго искал? Разве виновен он в том, что пришла она на закате, ожидаемая на заре?
Трудно верить в реальность таких вещей даже самому, не то что людям, тебя окружающим. Но все же почему не хотят допустить, что душа твоя выбирает ее одну из всех остальных не только потому, что она молода? Она уходит. Что сможет заменить ее в жизни?
«Святая мадонна! Я благодарю тебя за нее. Молодость бывает жестокой к нам, долго жившим. Прости ей. Об одном молю тебя — продли этот день…» Пожалуй, так горячо дон Диего никогда не молился. Прав был отец Саласар — молящемуся не нужны храмы.
Анна уезжала завтра. Оставалось все, кроме нее: сколько раз в жизни ему приходилось произносить это слово — «прощай»?
— Маэстро! — голос доньи Анны звенел. Она стояла от него на расстоянии шага. Белое платье делало ее совсем девочкой, а опустившийся на плечи плащ походил на огромные сложенные крылья. — Ваша куртизанка, маэстро, уезжает…
Он шагнул ей навстречу. Ее руки встретили его и легли на плечи. Гибкие пальцы перешагнули грань упругих кружев воротника, вплелись в кольца его волос. Веласкес взял ее руку в свои и поцеловал. На ладонь скатилась слеза, похожая на каплю, росинку. Единственная.
— Я не мог ничего обещать тебе, девочка…
Ладонь легла на его губы.
— Вы дали мне все, и я счастлива. Видит мадонна, я боюсь не за себя. Выход один — уехать. Завтра все связанное со мною станет для вас прошлым. Сегодня же вы должны чувствовать, что я здесь.
Радость, как и горе, чувства всеобъемлющие. Как же уместиться им в сердце, маленьком живом комочке?
Наступило самое страшное — для художника померкли краски. На ум приходили слова цыганки Милагры — «ты еще не раз узнаешь слезы горечи от любви». Писать не хотелось. Он казался больным и сразу постаревшим. Вечерами они с Хуаном ходили гулять. Безучастный ко всему, он брел своими излюбленными тропками к реке. Там, усевшись на лобастом валуне, часами глядел на воду.
«Венера», вопреки опасениям, нравилась всем, особенно пришлась она по вкусу его величеству, который унаследовал от своего деда страсть к мифологическим сюжетам.
Когда ее повесили в Зеркальном зале Мадридского Альказара, сам великий инквизитор Диего Арсе- и-Рейносо высказал желание посмотреть картину Веласкеса. Рассказывали, что старик долго оставался один на один с полотном, а потом прошел в покои короля. О чем говорили между собой Филипп и великий инквизитор, навсегда осталось тайной. Картина же по-прежнему висела в Зале Зеркал, только туда сеньор Рейносо больше никогда не приходил.
Как земля после долгой зимы, медленно возвращался Веласкес к жизни. Его солнышком стала крошка-инфанта, любимейшая дочь короля Филиппа.
Маленькая белокурая Маргарита была очаровательным ребенком. Однако мать относилась к ней сдержанно. Она ожидала рождения сына, наследника, девочка не входила в ее планы. Многочисленная свита двора быстро переняла тон королевы-матери, и с колыбели малютка не получала большего, чем внимательное равнодушие. Крошечная, бледная, скованная неуклюжим платьем, обязательным для принцессы с момента, как только та стала на ноги, Маргарита печально ходила огромными пустыми залами дворца.
Дон Диего однажды уже писал девочку. Ей тогда едва исполнилось три года. Инфанта стояла у стола на громадном восточном ковре. Краски пестрого ковра и серебристо-розового платья искрились и радовали глаз. Пело и сердце маэстро. Рядом находилась донья Анна, и душа Веласкеса отказывалась принимать что-либо, кроме радости. Теперь она уехала. Горе и внезапная усталость недугом сковывали руки.
Миновав открытую галерею, маэстро шел к себе в мастерскую После многих дней абсолютного безделья к нему пришло горячее желание взяться за кисть. Внезапно дон Диего остановился. За балюстрадой, всего в нескольких шагах от себя, он заметил короля. Филипп сидел на скамье, одинокий, стареющий. Перед ним стояла девочка. Ее розовое, затканное серебром платье, оттененное черными кружевами и темными драгоценными камнями, гармонировало со строгою чернотой костюма короля. Веласкес отметил это про себя сразу. Ведь он был художником. Как преобразился король, оставшись наедине с дочерью! Сейчас он казался обыкновенным человеком, которого злая судьба наградила бременем непосильной власти. Даже самому себе он не признавался в этом из гордости, хотя чувствовал, как с годами убывают силы. Перед инфантой таиться было нечего, здесь король позволял себе быть человеком. Два по сути несчастных существа мирно беседовали о каких-то делах, касающихся только их двоих. Умудренный жизнью отец давал наставления дочери, и та принимала их с доверчивостью любящего ребенка.
Веласкес хотел уйти незамеченным, но король обернулся и подозвал его.
— Мне бы хотелось видеть инфанту такой всегда, — сказал Филипп маэстро. — Она быстро растет, ты же напиши ее сегодняшнею. Пройдут годы, Маргарита наденет корону, ей к лицу будет любая из европейских, но я хочу ее помнить милым ребенком.
У маэстро инфанта чувствовала себя свободно. Под любым предлогом из мастерской отсылались дуэньи — строгие дамы-воспитательницы, следившие за каждым шагом девочки. Менины[48] не мешали. Девушки стайкой усаживались на диване и болтали без умолку. Предоставленная сама себе, инфанта могла подолгу говорить с чистосердечным и приветливым маэстро.
Лицом девочка походила на отца и мать. Это было фамильное сходство всех Габсбургов. Но вместе с тем в ней чувствовалось что-то свое, особенное. Инфанта росла лишенным детства ребенком. Первым словом, которое она начала понимать, едва выучившись говорить, стало слово «нельзя». Быстро бегать — запрещено, громко смеяться — неприлично. Придворный этикет, как и неуклюжие платья, сковывал все желания, гасил огонек любознательности. Маэстро, чем мог, веселил девочку. Маргарита за доброту, за сказки о рыцарях и добрых феях платила ему глубокой привязанностью.
Один из очередных сеансов был прерван приходом дона Веллелы. Веласкеса, находившегося в добром расположении духа, угрюмый вид друга удивил.
— Мне не хотелось бы портить тебе день, Диего, — начал издали дон Хуан, — но лучше об этом ты узнаешь от меня… Твои «друзья» никак не успокоятся. По дворцу сейчас гуляет эпиграмма на «Венеру». Ее автор — Габриэль Боканхела, как мне удалось установить.
— Что же в ней? — спросил, не прерывая работы, маэстро.
— На мой взгляд, она стоит немного, даже смысл ее не особенно ясен, тем не менее повторяют ее все.