позднее, послужив несколько лет на Кавказе и уже насовсем выйдя в отставку генерал-майором, он стал видеться со старым подполковником чаще – теперь их объединяли кавказские воспоминания. Правда, Феофилакт Гаврилыч опасался дурного влияния, которое мог оказать на сына вольтерьянец, и не часто заглядывал с ним к Катенину. Но иной раз, возвращаясь с Алексеем из Чухломы, заворачивал и в Колотилово, благо усадьба Павла Александровича лежала по дороге, не доезжая трех верст до Раменья. А то и сам Катенин, завидев из окон дома, что чья-то линейка пылит в отдалении, посылал своих молодцов верхами заарестовать путников и тот же час доставить к нему, дабы принять участие в очередном пире, затеянном по самому ничтожному поводу, или просто поболтать, развеять скуку.
Когда Феофилакт Гаврилович и Алексей в сопровождении конных лакеев, одетых в черкески, поднимались вверх на гору к небольшому белому дому с колоннами и куполообразной крышей, Катенин уже ждал гостей на ступеньках. Узнав подполковника и его отпрыска, Павел Александрович распоряжался приготовить трубки, и когда неказистый экипаж останавливался возле цветника, разбитого перед входом, радушно пожимал руку соседу. Потрепав по плечу Алексея, вводил гостей в залу с изогнутой овалом внешней стеной, сплошь занятой высокими окнами. Усадив Писемских и предложив Феофилакту Гавриловичу курить, он сам затягивался из трубки с длиннейшим черешневым чубуком и янтарным мундштуком, затем подходил к столу с графинчиками и закусками и отпивал глоток водки из рюмки. После этого начинались долгие беседы обо всем на свете – генерал был настоящим кладезем всяческих сведений из истории, литературы и философии. Разумеется, больше всего говорил сам Катенин: намолчавшись за несколько дней, он рад бывал излиться нечаянно подвернувшимся слушателям.
Прохаживаясь по залу в своей светло-коричневой черкеске с серебряным позументом и газырями, набитыми настоящими патронами, Павел Александрович рассуждал о ничтожестве современной российской словесности. Только Пушкин, по его мнению, чего-то стоил, а явившиеся невесть откуда толпы комедиографов и водевилистов просто возмущали его – что хорошего находили все в этом зубоскальстве?!
Литература должна возвышать человека, повествовать о чувствах значительных, о могучих страстях, а не кривляться. Кто таков, скажите на милость, поэт? Балаганный шут или избранник божественного провидения? Впрочем, насчет божества и всей этой чертовщины у него особое мнение.
Он прерывался для того, чтобы отпить из рюмки, и снова принимался расхаживать перед напряженно молчащим подполковником и его сынишкой, который восторженно внимал каждому слову Павла Александровича. Правда, насчет «Ревизора» генерал хватил через край – что ни говори, а Гоголь талант первостатейный, вся Костромская гимназия им зачитывалась. Потом, приезжая в родные места уже студентом, Алексей отважится спорить с Катениным. Но желчный поэт еще больше станет упорствовать в своем убеждении, что вся новая литература с ее усмешками и уколами есть гиль и дрянь. Упало в силе и значении русское дворянство, вылезли из каких-то пыльных углов разные кутейники да канцеляристы – вот и словесность российская упала до Булгариных и «физиологических очерков». И никакие доводы уже не могли поколебать его в этом убеждении.
По окрестным усадьбам то и дело ползли слухи о шумных забавах Катенина. Передавали, например, что в престольный праздник генерал ворвался в одну из своих деревень, сопровождаемый денщиками в черкесках, куражился, переходя из избы в избу, а потом подхватил на седло красивую девку и умчал в усадьбу Шаёво. Что из этих рассказов вполголоса соответствовало действительности, а что было плодом воспаленной фантазии уездных дам? Сам Алексей ничего подобного не видел. Раз только привелось ему наблюдать, как генерал отплясывал трепака на деревенской улице и при этом швырял в толпу ребятишек пригоршни серебра. А вот насчет юных отроковиц – это ему казалось сомнительным.
Пытался молодой Писемский и сочинения Павла Александровича прочесть. Да только быстро увязал в длиннейших стихотворных монологах Аполлона, Эрмия, Гения, Поэта.
Впрочем, когда Павел Александрович читал свои сочинения сам, Писемскому все казалось понятно, и каждая строка звучала внушительно, звон металла и тяжкая поступь самой судьбы отдавались в ней. Особенно мощное впечатление производили переводы Катенина из Корнеля. В свое время, живя в Петербурге, поэт даже взялся обучать декламации молодого актера Василия Каратыгина, и, уже став великим трагиком, тот всегда с благодарностью вспоминал эту школу. Блестящее мастерство чтеца собственных произведений, которое впоследствии единодушно будут отмечать все знакомые Писемского, несомненно, ведет свое начало от тех вечеров, что провел Алексей в усадьбе своего экстравагантного соседа.
Первое соприкосновение Писемского-младшего с миром театра – пока еще заочное – произошло именно в колотиловском доме. Да и своим приобщением к литературным интересам Алексей был обязан «староверу» Катенину. Хотя если бы юноша целиком доверился его вкусам, ему бы долго еще не пришлось взять в руки сочинения Гоголя и Диккенса. На его счастье, была в соседнем уезде еще одна приметная личность – Всеволод Никитич Бартенев, двоюродный брат матери Алексея. Евдокия Алексеевна нередко езживала вместе с сыном к старому холостяку, который месяцами безвылазно сидел в своем имении, погрузившись в чтение. Библиотека у него была огромная, и Всеволод Никитич никогда не отказывал племяннику взять с собой сколько угодно книг. Случалось, что Алексей оставался у него несколько дней, и на все это время образ жизни мальчика менялся – ни о прогулках на лошади, ни об играх с дворовыми ребятишками не могло быть и речи...
Пробудившись, Всеволод Никитич сразу принимался за чтение и только около полудня звонил лакею, который приходил умывать и брить его. Затем Бартенев появлялся в зале, где был сервирован завтрак, одетый в холстинковый халат, в сафьяновых сапожках и с вязаным колпаком на голове. Закусив, он вновь предавался любимому занятию и только к обеду отрывался от книги, чтоб привести себя в порядок. Теперь он облачался в широкие брюки и сюртук, надевал надушенный парик и выходил к столу преображенным, таким, каким Алексей рисовал в своем воображении настоящего аристократа. За едой обменивались мнениями о прочитанном, причем Всеволод Никитич высказывался столь непринужденно и глубокомысленно, что племянник часто забывал о стынущем обеде и восторженно внимал речам дяди. А потом снова сидели на террасе, уткнувшись в книги.
Феофилакта Гавриловича, который также изредка появлялся у Бартенева, возмущал такой образ жизни – бывший моряк, и вот извольте видеть: намертво прирос к дивану! Хоть бы уж о здоровье своем подумал холостяк, если недосуг заниматься хозяйством. И что проку от этих сочинении?
Но и этот кремень размягчался и тянулся за платком, дабы утереть внезапные томительные слезы, когда Всеволод Никитич начинал перебирать струны своей блестящей темным лаком гитары, тихо напевая что-то сладко-грустное об ушедшей любви. Когда племянник его вырастет, он припомнит эту залитую лунным светом гостиную, фигуру в халате, полулежавшую на диване, мертвенно-голубые блики на гитарной деке и медленный, как бы задыхающийся голос. Но, будучи человеком несентиментальным, напишет, что вся жизнь дяди «имела какой-то поэтический и меланхолический оттенок: частое погружение в самого себя, чтение, музыка, размышление о разных ученых предметах и, наконец, благородные и возвышенные отношения к женщине – всегда составляли лучшую усладу его жизни. Только на обеспеченной всем и ничего не делающей русской дворянской почве мог вырасти такой прекрасный и в то же время столь малодействующий плод».
Иное дело – Юрий Никитич, младший брат Всеволода Никитича и к тому же его крестник. Также слывя человеком весьма образованным, он не чурался мира, всегда стремился быть на виду, постоянно воспламенялся какими-то идеями. Первые восемь лет его самостоятельной жизни, когда он служил в артиллерии, прошли достаточно бурно. Отечественная война, сходки гвардейской молодежи, опьяненной либеральным духом александровского времени, «заговоры между Лафитом и Клико»... Бартенев в центре коловращения вольнодумной публики, заседает в масонской ложе. Но потом пропадает со столичного горизонта – с 1819 по 1833 год он в Костроме, служит директором училищ. Однако тесные связи с петербургской мыслящей элитой не прерываются. Юрий Никитич то и дело объявляется на невских берегах, и каждый его приезд вызывает искреннюю радость его друзей, среди которых были Жуковский, Вяземский, многие известные вельможи.
В бытность свою директором Костромской гимназии Бартенев-младший так же ярко сиял на губернском небосклоне, как прежде на столичном. Круг друзей Юрия Никитича складывался не по принципу чиновного или имущественного ценза, а по каким-то личным качествам. В его доме обретались и либеральный чиновник приказа общественного призрения Колюпанов, и запивающий губернский архитектор Фурсов, и