Конечно, окружение юного Писемского состояло в основном не из аристократов, а из старосветских помещиков, но мужицкого в этой среде вовсе не было – роднила крестьянский и господский быт разве что простота, даже скудость обстановки, общность суеверий и обрядов... Мелкопоместное дворянство той далекой эпохи, еще не набалованное комфортом и изысканной кухней, жило представлениями минувшего века, и суровый дух эпохи государственного строительства в значительной мере определял сознание служилого класса. В большинстве своем малодушные (так прозывались они от малого числа крепостных душ в имении) по нескольку десятков лет тянули военную лямку, жили бог знает в каких условиях – войн было много, чуть не каждый год, да и в мирное время стояли на квартирах по мелким захудалым городишкам. Это только родовитое да богатое меньшинство могло устроить своих отпрысков в гвардию, в столицы. А иной армейский майор вроде Феофилакта Писемского за всю службу ни разу не сподобится улицезреть град святого Петра. Когда же в годах уже выбирались в свои бедные гнезда, с той же солдатской неприхотливостью устраивали быт...
Гардероб Феофилакта Гавриловича и его домочадцев не отличался утонченностью. Мебель в усадьбе стояла грубая, жесткая, рессорных английских экипажей Алексей в детстве почти и не видывал, простые и обильные снеди в Раменье запивали домашнего дела щами и квасами. Сыры да всякие там фрикандо и фрикасе только на именинах какой-нибудь соседки-генеральши выпадало отведать. Из развлечений подполковник выше всего ставил охоту – как всякий мелкопоместный дворянин, он являлся и мелкотравчатым охотником, то есть владел небольшой сворой борзых да смычком гончих.
Когда наступал сезон, дворяне Чухломского уезда неделями носились в полях за красным зверем. Так что и выглядели малодушные не очень ухоженно: лица обветренные, волосы, постриженные какой-нибудь бабой-домоводительницей, торчали космами, голоса застуженные, срезанные ножом ногти на руках в трещинах и заусеницах, сюртучишки перепачканы нюхательным табаком, в пятнах от пролитой за трапезой наливки, красные околыши дворянских фуражек тоже захватаны. Велик оказывался соблазн поиздеваться над такими дворянишками у какого-нибудь двухсотдушного, вроде Матвея Юрьича Лермонтова. Но нередко на такую фанаберию нарывался досужий шутник, что впредь и захудалую усадьбишку мелкотравчатого стороной объедет.
На мужика в таких плохоньких поместьях смотрели просто, без сентимента. Это разные стихотворцы про пейзан вздыхали, да и то сказать – могли этих вчера еще воспеваемых пастухов и пастушек и розгами поучить. Алексей Писемский, жадно читавший переводные романы, чувствительные повести российских сочинителей, сентиментальные вирши князя Шаликова, удивлялся тому несоответствию, которое существовало между окружающей действительностью и ее изображением изящной словесностью. Только с годами к нему пришло понимание неоднозначности, двойственности натуры российского дворянина: умел он в жаркой схватке развалить до седла тяжелой саблей свирепого башибузука, по многу дней мотаться по промозглым перелескам за выводком волков, принять на рогатину медведя и в то же время с какой-то женственной печалью мог упиваться строкой поэта, меланхолически всхлипывать под гитарный перебор. Писали при свече мечтательно-целомудренное послание платонически обожаемой дворянской отроковице и, запечатав конверт, звонили горничной, велели отнесть ту же свечу – свидетельницу «чувств» – в спальню да «посветить» барину, пока отходить станет к Морфею. Сентиментальность и жестокость, практицизм и религиозная экзальтация уживались в душе малодушного. Этот внутренний мир сильно разнился с миром крестьянским.
Но как же быть с «мужиковством» Писемского? Может быть, оно исподволь накапливалось в его облике с юношеских лет, когда он общался со своими умными, но совсем ненатурально живущими родственниками Бартеневыми и опальным поэтом Катениным? Ведь все их существование раздиралось кричащим противоречием с естественностью, обыденностью, царившими вокруг. Как Катенин, одетый в черкеску, ломающий феодальную комедию, сотворил из своей жизни какой-то бесконечный спектакль, так и дядя Всеволод Никитич, гуманист и джентльмен во сермяжной глуши, устроил для себя театр, в котором играл главную и единственную трагико-сентиментальную роль. Юношеский ум Писемского, конечно, не мог еще осмыслить окружающее в таких определенных формулировках, но насмешливо-отрицательное отношение к неистинности, к игре в кого-то сделалось с тех пор твердым его убеждением. Он всегда оставался самим собой – это и производило на окружающих петербуржцев, подчинивших свою жизнь жестким условиям, задаваемым светом (а еще больше полусветом), впечатление изначальности, первобытности его характера.
И все же рассуждения о «великорусском мужике» Писемском будут отвлеченными, если мы пройдем мимо главного: детство, юность, молодость будущего писателя прошли в непосредственном общении с деревенским миром...
Костромская губерния числилась в глухих. Леса, топи, дороги никудышные, города бедные, да и дворянство небогатое. А следовательно, и мужик по деревням дикий. Такое мнение было справедливым в отношении многих уездов, но не для Чухломского. Именно из здешних мест уходили ежегодно в столицы тысячи «питерщиков» – под таким именем прославились на всю широкую Русь крестьяне-отходники, работавшие вдали от дома столярами, стекольщиками, слесарями. Петербург на добрую часть был выстроен руками костромских крестьян, которые издавна стали подаваться на заработки, твердо усвоив, что меж сохи да бороны не ухоронишься – скудная земля, короткое лето и неустойчивый климат редко позволяли мужику собрать добрый урожай. «Питерщик» жил вдали от дома годами, причем начинал осваивать свою профессию еще в отрочестве – лет с четырнадцати. Потом, поднаторев в ремесле, приходил в родную деревню, где ему уж присмотрели невесту, женился и, пожив несколько месяцев с молодухой, снова отправлялся в Питер. Многие так осваивались в столице, что и там заводили «симпатию», а свои отношения с законной семьей ограничивали присылом гостинцев и денег да редкими наездами по случаю кончины кого-нибудь из родни. Оттого прозвали этот край губернии «бабьей стороной» – не только домашнее хозяйство лежало на женщинах, но они же отправляли все общественные работы вроде ремонта дорог, исправляли должности десятских, сотских, сельских старост.
Дома тех из «питерщиков», которые сохраняли верность деревенским корням (а такие составляли, разумеется, большинство), нельзя было назвать крестьянскими избами в собственном смысле слова. Уже во времена молодости Писемского отходили в прошлое старинные северные хоромы. Исчезали восходящие к седой древности мотивы деревянной резьбы по подзорам и очельям окон. Вместо птицы Сирин и русалки вырезали плотники, насмотревшиеся на господские затеи в городе, античные амфоры и виноградные грозди, обрамляли окно какими-нибудь колонками и портиками, да и в светелку тащили ту же «Грецию». Ясно, что в таких избах трудно было наткнуться на вышепомянутого, ничем не замутненного «исторического» великоросса...
Так, может быть, хранилась «допетровская чистота» в деревеньках, затерявшихся за мелколесьем? Вот уж где, казалось бы, уцелели заповедники старомосковской эпохи – сидел там народ-нелюдим, крепкий в «истинной» вере. Но на заезжего глядели исподлобья, говорили загадками, так что и в этих ревнителях древнего благочестия нелегко было встретить простодушие, сердечность, открытость.
Нет, пожалуй, не у староверов, не у продувных «питерщиков» прошел юный Писемский школу народности. «Исторического великорусского мужика» воспитал поэтический мир, который окружал его с первых дней жизни, – уживались здесь фантастические представления и предельная трезвость взглядов, суеверия и здравый смысл...
В пору светлых июньских ночей, когда от зари до зари небо жемчужно светится, когда березы, окружающие усадьбу, стоят по колено в тумане, а в призрачной полумгле, укрывшей дорогу, мерещатся всадники, бесшумно проносящиеся в сторону леса, в эту тревожную и восхитительную пору Алексею всегда не спалось. Он мог часами сидеть у раскрытого окна, подобрав к подбородку колени, поеживаясь от сырой прохлады, заползающей под шлафрок. А когда наступала купальская ночь, он обязательно выбирался перед полночью из дома и что есть духу бежал к околице, где его ждали несколько смельчаков. Переговариваясь вполголоса, шли к темнеющему за поскотиной чернолесью. С колотящимся сердцем вглядывался Алексей в переплетения трав и кустов – где-то же должен был заполыхать «Иванов огонь» – все деревенские мальчишки божились, что именно в этом урочище зацветает папоротник в ночь на Ивана Купалу. А может, опять он прозевал полночь?.. Э-эх, хоть бы раз повезло – уж тогда он все клады в округе открыл бы. Или нет ему в этом талану, вот и разрыв-трава, против которой ни один замок не устоит, Алексею не дается? А ведь она тоже в купальскую ночь счастливчику показывается...
Идя в промокших от росы сапогах к усадьбе, Алексей послушно останавливался, услышав повелительное